Юрий Поляков - Гипсовый трубач: дубль два
После второй рюмки, закушенной хрустящим соленым огурчиком, он совершенно воспрянул и жадно набросился на уху, поданную в серебристых судках с императорскими вензелями. Кокотов не отставал.
– Что же нам делать с вашим «Гипсовым трубачом»? – уминая расстегай, озаботился вдруг режиссер. – Идея, конечно, богатая, но не дается, буквально как фригидная кокетка! Надо что-то придумать, найти ход! Вы же писодей, напрягитесь!
– Даже и не знаю, – вздохнул Андрей Львович, вылавливая из ухи янтарные окатыши красной икры.
– А кто знает? Ну ничего: приедем, посажу вас под домашний арест и, пока не придумаете что-нибудь, не выпущу. Знаете, как Куприн писал?
– Как? – забеспокоился автор «Жадной нежности».
– А вот как. Зарабатывал он очень хорошо, платили ему три рубля золотом за строчку. Деньги, доложу вам, немалые! Больше получали только Горький и Леонид Андреев, которому лично я и гривенника не дал бы. А писать Куприн не любил, как всякий нормальный литератор. Вот вы, Андрей Львович, любите писать?
– Нет, конечно… – соврал создатель семнадцати любовных романов.
– Я так и думал. И вот: жена с вечера хорошенько подпаивала Куприна, а утром запирала комнату, и пока он не напишет пять страниц, не выпускала. Но главное – не опохмеляла. А трубы-то горят! – В голосе режиссера зазвенело свежее сострадание. – Что поделаешь, надо писать… Настрочит страничку, подсунет под дверь, ждет, мучится. Она же, гадина, пробежит глазками: «Э, Александр Иванович, халтуришь! Не считается!» И только убедившись в качестве материала, посылала к мужу горничную с подносом, на котором стоял запотевший графинчик водочки, а также тарелочка с разнообразной острой закуской. Вот как надо с вами – писателями! Та к он и сочинил «Поединок», «Белого пуделя», «Суламифь»… Я вас тоже запру!
– Знаете, Дмитрий Антонович, – решился Кокотов, – есть у меня одна идея. Но даже не знаю…
– Рассказывайте! – приказал Жарынин, теплым взором смерив оставшуюся в графинчике водку.
– А если нам написать историю современной, тонкой, сложной женщины, попавшей от безысходности в сети лесбийской связи и вызволенной оттуда настоящим мужчиной, которому она когда-то поклялась в любви возле гипсового трубача. Как? – одним духом выпалил писодей.
– Да вы что в самом деле! – рявкнул игровод и швырнул ложку в тарелку с такой силой, что тройная царскосельская уха вышла из берегов и пролилась на скатерть. – Я вам не Тинто Брасс какой-нибудь!
– Но я… хотел…
– Не оправдывайтесь! Эта Обоярова вас погубит, обязательно погубит! Вы, Кокотов, становитесь безысходным эротоманом.
– Но почему… безысходным?
– А каким же еще? Ладно, подумаю, как вам помочь!
– Не надо мне помогать!
– Не капризничайте – ешьте уху, она оттягивает! И снова хочется жить!
– Мне и так хочется жить, – желчно сообщил писатель.
– Знаете, в чем между нами разница?
– В чем?
– Вы пассивный оптимист. А я активный пессимист. Мир принадлежит активным пессимистам.
– Не надо меня классифицировать! – буркнул автор «Заблудившихся в алькове», ломая сочащуюся жиром куропатку.
– Ладно, не обижайтесь! Давайте под дичь по последней!
Счет, принесенный на серебряном подносе, как успел зацепить глазом наблюдательный литератор, оказался смехотворно мал. Расплатившись, Жарынин заметил недоумение Кокотова и объяснил:
– Ресторан работает по ценам ведомственной столовой. А как же! Вы помните два эпизода, погубивших Советскую власть? Первый: на светофоре таксист въехал в зад черной «волге» секретаря горкома партии, крышка багажника распахнулась, и потрясенные пешеходы увидели пакет с продовольственным заказом, из которого подло торчали два батона сырокопченой колбасы. Начались массовые волнения. А через два дня «Московские новости» напечатали меню столовой ЦК КПСС, где бутерброд с икрой стоил двадцать копеек. Узнав такое, народ взял штурмом цитадель марксизма на Старой площади, и социализм закончился. Однако, подарив нам всем благословенный капитализм, борцы за рынок для своего личного пользования, так сказать, в награду за годы борьбы и лишений оставили себе немного социализма. В таком оазисе социализма мы с вами, друг мой, только что отобедали.
– А если напечатать меню «Царского поезда» в «МК»? – мстительно предложил Кокотов.
– Бесполезно. Народ уже приучен к несправедливости, как испорченный пионер к содомии, и даже находит в этом удовольствие. Вы сыты?
– О да!
– Тогда в путь!
Прежде чем покинуть управление конституционной стабильности, соавторы, откушавшие в изобилии изумительного морошкового морса, отправились искать туалет, но заплутали и набрели на скромную дверь с надписью «Служебное помещение», возле которой стояли два огромных пятнистых спецназовца с ручными пулеметами наизготовку.
– Простите, где тут клозет? – светски спросил Жарынин.
Бойцы молча показали стволами в противоположную сторону.
– Вы поняли, поняли? – шептал режиссер, увлекая писодея подальше от грозных истуканов. – Та м подземный ход!
– Так это правда! Я думал, Мохнач нас разыгрывает!
– Конечно, правда! Но вы ни-ни!
Взволнованные открытием, они едва не забыли о цели своих поисков… Пока шли к машине, Жарынин шумно вдыхал воздух и клялся, что сентябрь – его любимый месяц. Действительно, Москва переживала раннюю погожую осень, когда листва лишь начинает желтеть, тихо превращаясь в ароматный солнечный тлен. Люди были одеты почти по-летнему, но в лицах уже появилась безнадежная благодарность этим последним теплым дням.
Вдруг из кокотовского кармана послышалась песнь «Сольвейг», он вынул телефон: высветившиеся цифры были совершенно неизвестны.
– Алло!
– Андрей Львович, ну как, удалось? – спросил голос Натальи Павловны.
– Вы знаете мой номер? – от неожиданности писатель заговорил совсем не о том.
– Знаю. Удалось? Нет? Я сама догадаюсь. – Она помолчала. – Вам удалось. Ведь правда?
– Да, удалось.
– О, вы мой герой, мой спаситель! И что Скурятин?
– Он при мне позвонил Дармидяну и велел открыть дело!
– Гамлету Отелловичу! Какое счастье! О, вы мой Ланселот, вы моя надежда! Приезжайте скорее, я страшно соскучилась! Вы меня поняли? Когда, когда вы будете?
– Часа через два, если не застрянем… – ответил, покосившись на Жарынина, автор «Любви на бильярде».
– Жду, жду, жду!
Когда они сели в машину, режиссер заметил ворчливо:
– Что вы светитесь, как обнадеженный девственник? Пристегнитесь, возьмите тряпку и не забывайте вытирать стекла!
– Прекратите мной командовать! – взвился Кокотов, почувствовавший себя после разговора с Обояровой совершенно новым человеком.
– Если вами не командовать, вы рассосетесь.
– Как это?
– Как желвак.
23. Кто отец?
Некоторое время ехали в тяжелом молчании. Писодей дулся, а оживший игровод вел машину с изящным лихачеством, изредка бросая на соавтора косые взгляды, исполненные той лукавой мудрости, какую сообщают индивидууму своевременно выпитые двести граммов хорошей водки.
– Вы совсем не хотите со мной разговаривать?
– Совсем! – отвернулся к окну писатель.
– Как знаете! – с этими словами режиссер включил магнитолу и пошуршал по эфиру, взрывавшемуся то скороговоркой про итальянский эсминец, захваченный тремя марокканскими пиратами, то какой-нибудь песенкой без смысла и мелодии. Наконец он наткнулся на поседелый хит девяностых в исполнении автора – хриплого эстрадного попрыгунчика:
Господа офицеры,
По натянутым нервам
Я аккордами веры
Эту песню пою…
– Послушайте, коллега, как можно петь по натянутым нервам? Да еще аккордами веры? Бред пьяного эскимоса! Они там на радио совсем уже с ума съехали? Вы не находите?
– Возможно… – процедил автор «Знойного прощания».
– Ну, если вы такой обидчивый, почитайте лучше, что делает с людьми неравная страсть! – Он нагнулся и достал из «бардачка» номер «Скандал-инфо».
И кровь бросилась Кокотову в голову. Он увидел кроваво-красную шапку «Самоубийство “голой прокурорши”». Рисованный шрифт буквально сочился кровью. Вся первая полоса была занята репродукцией знаменитой картины Фила Беста, а внизу в рамочке сообщалось: «Подробности о суициде столетия читайте на 16–17 стр.»
– Значит, это все правда? Я думал, вы сочинили!
– Если бы я умел сочинять такие истории, то никогда не связался бы с вашим «Гипсовым трубачом»! – был ответ.
– Если бы я умел снимать фильмы, я бы…
– Стекла не забывайте вытирать!
Но писатель, пропустив мимо ушей очередную колкость, взял газету и всмотрелся в портрет. Да, действительно, на ступеньках, положив покойную руку на перила кованой лестницы, вполоборота к огромному венецианскому зеркалу стояла очень красивая статная женщина с черными волосами, расчесанными на пробор и собранными на затылке в тяжелый пучок. На ней была строгая темно-синяя форма с погонами. А в зеркале на тех же ступеньках, у тех же перил стояла она же – только совершенно нагая, пышно зрелая, с темным шелковистым лоном, с распущенными, как перед ночью любви, волосами, разлившимися по несказанным плечам… Но вот какую тонкость заметил наблюдательный писатель: вопреки ожидаемому, глаза одетой Афросимовой смотрели на зрителя с плотским вызовом, с каким-то томным лукавством. И, наоборот, в глазах голой прокурорши, которая даже не пыталась прикрыть ладонью свои набухшие желанием ало-влажные лепестки, тихо светилась печаль безысходного целомудрия…