Конец нейлонового века (сборник) - Шкворецкий Йозеф
Это были, само собой, лишь успокоительные речи для Ирены, когда ее одолевала хандра. Но потом, наедине с собой, он опьянял себя этим всерьез. Американцы все же могут победить в войне. Но лучше, чтоб их победа была лишь временной. Достаточно почитать Маркса: он, пожалуй, во многом прав, с этим нужно согласиться. Было б неплохо, чтобы после победы американцев в будущей войне к власти пришли социал-демократы или какие-нибудь просвещенные либералы; пусть торжествует социальная справедливость, но пусть останется частная собственность, чтобы можно было иметь деньги, ездить по Европе, бывать в Париже… Ну и так далее. Как-то так все устроить, чтобы Роберт со своей партийной позицией знающего все ухмыльнулся над этой реакционной утопией, а он, Сэм, избавился бы от Бертика за его грешки в ревизионной комиссии. Хотя бы на десять лет. Потом бы Ирена сказала свое слово. Без всяких сомнений. Десять лет она не выдержит.
Внезапно Иржинка выскользнула из его руки. «Простите!» – услышал он ее голосок и увидел, как она бежит среди фланирующих пар, словно стельная корова, и здоровается с какой-то дамой. Он узнал эту женщину. Алена Байерова, а с ней – какой-то новый мужчина в очках. Улыбнулся Иржинке, поклонился, и вся троица направилась к Сэму и Гешвиндерам.
– Добрый вечер, госпожа Байерова!
– Добрый вечер, господин Геллен. – Она очень приветливо улыбнулась Самуэлю. В ее лице он увидел что-то неопределенное, несимпатичное, какую-то тщательно выделанную красивость. – Доктор Гавел – господин Геллен, – представила она мужчин.
– Очень рад, – ответил мужчина в очках и поклонился.
– Господин Геллен на медицинском, – сообщила Алена своему поклоннику. Тот приподнял брови.
– Да? – произнес он после некоторой паузы. – И где вы сейчас?
– На хирургии.
– У Ирашека? – спросил доктор с явным отсутствием интереса, и между ним и Сэмом начался пустой диалог – точно такой, подумал Сэм, какой ненавидит Ирена.
– Да, – сказал Сэм.
– Там еще работает ассистент Лёбл?
– Да, есть, – ответил Сэм. А что с ним может быть? – подумалось ему.
– Я с ним учился.
– Что вы говорите!
– Мы защищались с ним вместе.
– Ага.
Последовала краткая пауза, потом продолжение:
– О специализации уже подумали?
– Хотел бы остаться на хирургии, – ответил Сэм, думая в этот момент об Ирене.
– Хороший выбор. А я прохожу сейчас аттестацию по отоларингологии.
– Это как раз для него – там можно постоянно в чем-то ковыряться, да, Отто? – Алена внесла в беседу шутливую нотку и устремила на доктора профессионально влюбленный взор. Вся группка рассмеялась.
– Аленка ничего в науке не соображает, – подхватил эту ноту доктор Гавел. Шутки продолжались, но Сэм вдруг почувствовал чей-то взгляд. Быстро осмотрел зал, ибо верил, что телепатия существует. Белые, черные и розовые пятна дамских туалетов завертелись в калейдоскопе, в центре которого он увидел Ирену в черном платье из блестящей тафты; она, вместе с кислолицым Робертом, шла прямо к нему, совершенно отличная – как это описывают психологи – от всех остальных, прекрасная, как бархатный окунь из черного озера.
Дочь помещика тоже сразу увидела ее, но внимание злорадно сосредоточила на кузене. Стоило Гиллманке улыбнуться, как лицо Сэма поглупело: он раскрыл рот и сразу забыл, где находится. Потом она перевела взгляд на приближающуюся пару. На Ирене Гиллмановой был безупречный туалет, какого она себе просто не могла позволить: утонченно закрытое, как у монахини, платье плотно облегало тело. И такой вот, говорят, она была и в пятнадцать лет. Ах, у одного есть все, даже сверх меры, у другого – ничего.
Семочку потащило к Гиллманке, но та сама подошла к их кружку. У нее совсем нет бедер, удовлетворенно подумала Иржинка, но радость сразу же погасла: что ей с того, что у Гиллманки нет бедер, когда у нее их сверх меры, а Гиллманка стройна и округла, как Бергманша, и всегда была и будет как Нора. Она представила себе Семочку – как он совлекает с Гиллманки это платье из тафты. Семочка тем временем здоровался с Гиллманкой, а Роберт Гиллман тащился за своей женой как тень. А он довольно симпатичный парень, губы немножко как у негра, но симпатичный. Она следила, как Роберт подает руку Семочке и как при этом замерзает улыбка на губах Роберта; потом Гиллманка подала руку ей и покровительственно бросила:
– Хеллоу, Иржинка! – и ей захотелось влепить Ирене пощечину, как когда-то – вцепиться в лицо Норе, соблазнительной, молочно-белой Норе. Она заметила, как Гиллманка, чуть заметно ухмыльнувшись, пробежала глазами по ее наряду. Ненавижу тебя, корова! Но ей уже пожимал руку Роберт Гиллман, и глаза его были понимающими, словно таково его призвание.
– Как вы себя чувствуете? – мягко спросил он.
– Спасибо, хорошо, – враждебно ответила она, но он не заметил. Он что, решил позаботиться о ней, болван?
– Как дела у Женки и Фифи? – продолжал он.
– У них солитер, – ответила она. Возможно, он понял.
Тем временем из зала донеслись звуки джаза, и Алена начала подергиваться. Эта коза всегда изображает из себя темпераментную даму, которая усидеть не может, когда звучит джаз.
– Пошли, молодежь, – воскликнула Алена и повесилась на своего доктора. Дочь помещика обернулась к Семочке, но тот ее не замечал: они с Гиллманкой словно купались в глазах друг друга. Гешвиндер что-то рассказывал, Жофка хохотала, а этот баран Семочка уставился в глаза Гиллманки, словно искал в них второе дно. А та, точно так же, – в его. Иржинка боролась с искушением повеситься на Семочку и эту радость ему испортить. Если ты уж идиот настолько, что хочешь быть со мной галантным, так будь же! Схватить его под мышку и сказать с доверительностью кузины: «Пошли, братец!» – но она сразу же поняла, что ничего подобного не скажет, а только пискнет срывающимся голосом, потому что Семочка вспыхнет ненавистью, а она будет казаться себе отвратительной и придет в ярость – на него, на себя, на весь мир.
На своем локте она почувствовала чью-то холодную руку. Это был Роберт Гиллман – вовсе не оскорбленный, возможно, он просто не понимал, что происходит; он артистически мягко произнес:
– Можно вас пригласить?
Ее настолько переполняла ненависть к Семочке, что она не успела перенести это чувство на Роберта.
– Пожалуйста, – ответила она, и они отправились по мраморному полу вслед за Аленой и доктором Гавелом.
Двери в большой зал были раскрыты настежь, а за ними уже белели балетные платья танцовщиц, открывавших бал. На подиуме большой оркестр Карла Влаха в светло-серых пиджаках мягко трубил увертюру. Белый островок балерин застыл посреди огромного зала, освещенного хрусталем сверху, а снизу – блестящим паркетом. Все эта сахарная сцена напоминала торт рококо.
Ах, благородный бал! – думала дочь помещика, и на какое-то мгновение ей показалось, что она в другом мире, в мире Норы или даже в мире, который мог быть Нориным лет двести назад, где Нора, или она сама в образе Норы, была не жалкой студенткой Института иностранных языков, но графиней, а этот бал давался в ее честь, при свечах, и, хотя перед ее глазами симметрично дергались короткие платья на стройных попках, она увидела эти свечи, – не здесь, на балу, а в музыкальном салоне тополовского замка, – и графиню Гризельду за пианино, некрасивую, с мужицким лицом; и услышала неистовые звуки рапсодии Листа, извлекаемые шляхетной рукой с благородным чувством, – нечто иное, господа, нежели то, что фальшиво и дисгармонично бренчит Семочка в их радлицком салоне. Ах, старая, милая, удивительная графиня, – бог знает почему она вспомнила ее и те дни, когда отец был приятелем господина графа, а она, великопоместная барышня, была не толще, не страшнее, не несчастнее дочери управляющего или дочери учетчика и вообще всех этих стаек девчонок, которые в детских платьицах и в маминых платочках тянулись по длинному мглистому краю осеннего поля к графскому дворцу; она вспомнила те времена, когда переворачивала ноты молодой графине, и страстно любила ее, и ездила с нею вдвоем на ее кобыле Базуле, упираясь спиной в ее плоскую грудь и чувствуя, как лопатки Базули ритмично движутся под ней; вспомнила она и графа Гумпрехта, которого застрелили немцы за то, что он пылко утверждал свою чешскость, хотя по-чешки и говорить-то не мог толком; и летние вечера в фазаннике, и как удивленно разглядывала она золотоглазых птиц, когда была там на обручении; и бархатную ряску, затягивающую озерцо, которое своим булькающими, таинственными ночными голосами рассказывало сказки. Все это проносилось в ее голове, пока балерины под приглушенные звуки оркестра танцевали на паркете гавот; и ее охватила злость, что это все ушло и никогда не возвратится: ни графиня Гризельда, которую посадили работать где-то на Шкодовке, ни ее собственное детское тело, совсем такое же, как и остальные детские тельца, без этих ужасных грудей, без постоянных мыслей в голове – только очарование фазанником, дворцом и жизнью.