Сергей Рафальский - Сборник произведений
Первыми дезертировали со стен портреты вождей (разумеется, белых) и вышитые полотенца. На их место пришли серийные сувениры экскурсий в Альпах и на Лазурном Берегу, где Дробиковы отдыхали. На следующем этапе вместо классических пирогов именинных гостей стали потчевать бутербродами и крюшоном. Затем перестали печь куличи и ходить к заутрене, а заодно и верить в Бога.
Когда вышеупомянутая транспортная контора наладила отношения с торгпредством — Дробиков сделал еще один шаг к раскрепощению личности. Встретив его морозным февральским вечером у остановки автобуса, Александр Петрович пожаловался, что зимой, когда пахнет снегом, ему особенно хочется в Россию и он больше, чем когда бы то ни было, осознает, насколько все-таки был прав Герцен, утверждавший, что для русского человека эмиграция хуже смерти. Мосье Дробиков посмотрел на него с высокомерной снисходительностью: «А я считал вас шире! Если вам хочется снега — поезжайте на зимний спорт в Альпы! В наше время надо быть гражданином мира и в каждой стране чувствовать себя дома. Везде люди живут!».
Александр Петрович сперва взъелся было на собеседника чрезвычайно, но — поразмыслив на свободе, все понял и простил… Оставаясь остро-национально-мыслящим, Дробиков, когда его контора вступила в контакт с большевиками, должен был бы хлопнуть дверью и уйти. Однако разгружать вагоны годится в молодости и для начала, а в шестьдесят лет легче было переменить идеологию, чем место. Тем более, что, действительно, люди везде живут и торговать можно и с людоедами.
Не сделав ни карьеры, ни фортуны, Александр Петрович в идеологическом обновлении не нуждался и — в пределах приличия — стал избегать Дробиковых. И на этот раз, поцеловав ручки дамам и пошутив с мужчинами, сослался на то, что его ждут, и ушел в противоположный конец ресторана, где успел уже заметить других, не столь быстро прогрессирующих знакомых.
Одним из них был так называемый «фальшивый украинец». Коренной костромич, со вздернутым и одновременно расплюснутым носом на широкой, плоской, неподвижной маске скифской каменной бабы — он, действительно, чем-то напоминал грубую карикатуру на самую красивую (по уверениям Грушевского) народность в мире. В ресторане его звали «насосом», потому что, стоило подставить ему бутылку, как она сразу же выкачивалась до капли, причем «фальшивый хохол» не становился от этого пьянее, чем обычно был. С ним за столиком помещался его физический антипод, сослуживец и собутыльник, неврастенический отпрыск хорошего дворянского рода. Глядя на его бледно-болезненную хилость, каждый сказал бы, что сему человеку три дня до смерти… На самом же деле — Андрей Леонидович проскрипел уже пятьдесят лет с лишним и мог бы запросто протянуть еще столько же, если бы не пожиравшая его неисцелимая, неукротимая и неутолимая страсть: он ненавидел большевиков до того, что даже к солнцу относился подозрительно, потому что всходило оно на востоке, а не на западе.
Понятно, что такую напористость он самосильно вырастить не мог, так как революцию встретил почти ребенком. Помогла наследственность. Его батюшка — Леонид Андреевич — по прямой линии происходил от одного из заметных птенцов гнезда Петрова, твердо держал генеральную линию Великого Преобразователя и всем лицом был повернут всегда на Запад. Нигде не служа, он проживал главным образом за границей и там полувнимательным иностранцам частенько жаловался, что Россия — благодаря своим непомерным пространствам — не была никем завоевана и не стала колонией какой-нибудь высокоцивилизованной «короны европейской», и таким образом западная культура не была как следует привита забуявшему отечественному дичку. Вежливые иностранцы сочувственно кивали головой и думали про себя приблизительно то же, что высказывал вслух опекавшей его эмигрантской даме-общественнице один бежавший из СССР комсомолец: «Как погляжу я на тибе — и пенсне у тибе, и вид у тибе интеллихентный, и по собраниям бегаешь, а разинешь плевательницу — дура дурой!»
Изредка наезжая к себе в имение, Леонид Андреевич, неизменно вспоминая о народных нуждах, привозил из-за границы и выставлял у себя перед воротами — чтобы крестьяне смотрели и учились — образцы мудреной механики, весьма принятой в хитром немецком хозяйстве.
Мужики смотрели, разводили руками, чесали затылки и части диаметрально противоположные и потихоньку, безнадежно ущербляя деликатные заграничные механизмы — отвинчивали гайки и раскрадывали болты. А их уже грамотные детишки писали мелом на щитах в адрес барина всякую мразь.
Во время войны, когда ездить было некуда, Леонид Андреевич сам сочинил и сам издал для распространения среди поселян своего рода подстрочник к началам цивилизации и раздражил мужиков окончательно, ибо — помимо всего прочего, специально выбрал для издания бумагу, которую и на цыгарки пустить никак не удавалось.
Так что, когда произошла и затем до черного передела углубилась революция, — его собирались даже убить: «Всю жисть измывался, байстрюк заграничный!»… Пришлось барину зайцем сигать по полям. И хорошо еще, что некогда — на охоте — случайно набрел на отлично укрытую в овраге пещерку: в ней и отсиживался два дня и две с половиной ночи, а потом украл в крестьянском табуне свою же собственную верховую кобылу, «Долли» и ускакал в город.
И хотя этот ночной галоп он проделал в полном одиночестве — его сына Андрея Леонидовича в бытность того в белградском кадетском корпусе, товарищи — изучая известный перевод Жуковского: «,Кто скачет, кто мчится…» — стали звать «Сын молодой» и этой, навсегда приставшей кличкой довели контрреволюционные чувства молодого дворянина до белого каления.
Когда Александр Петрович подошел к столику, «сын молодой» с пеной у рта обличал большевистские козни на Ближнем Востоке, а фальшивый хохол, внимая краем уха, как Нерон сквозь граненый изумруд, разглядывал сквозь налитую до верха рюмку версальских бояр по стенам.
Собутыльники радостно встретили покрепление и сразу же заставили Александра Петровича «догонять» выпитое, однако не утерпели и сами включились в соревнование, так что графинчик опустел прежде, чем начался настоящий разговор.
«Фальшивый хохол» перевернул посудину над своей рюмкой, постучал для порядка по донышку и кивнул бровью проходящему лакею:
— Еще, пожалуйста!
За вторым графинчиком уже несколько «догнавший» Александр Петрович рассказал (правда, не упоминая ни имен, ни фамилий) о рыжем. «Сын молодой» чуть не задохся:
— Чего же вы ждете?! — хрипел он, дико вытаращив на Александра Петровича злобные глаза. — Надо известить общественность! Надо заявить в полицию!
— В полицию! — хмыкнул фальшивый хохол. — И щуку бросили в реку!
— Оставьте, пожалуйста, Спиридон Пименович! Над эмиграцией нависла угроза, а вы шутки шутите!
— А что же, по-вашему, он может сделать? — снаивничал, вспомнив о Махоненко, Александр Петрович.
— Как что?! — бешено переспросил «сын молодой». — Как что?! Выдать всех нас, выдать всех активистов!
Фальшивый хохол чмыхнул носом, двинул бровью и налил себе новую рюмку.
— А вот у нас в доме, — заговорил он вяло, шлепая губами, — живет один генерал от кавалерии… Затеряев… Так вот ему уже семьдесят восемь лет и от склероза у него бывают головокружения… Иногда на улице падает — за ноги домой волокут… Вот я захожу к нему на днях, а генерал открыл мне и на постель, подушкой подперся… Голова, значит, вкруг пошла… Как хорошо, говорит, голубчик, что вы зашли, а то я боюсь спуститься вниз, чтоб меня по дороге совсем не разобрало… Сходите, пожалуйста, в аптеку и купите мне такое лекарство — «Аровит» называется… Очень мне иногда помогает. Рад стараться, говорю я, Ваше Превосходительство, только вот дверей не запирайте, чтоб потом не суматошиться. Вот я смотался вниз, купил эту самую мразь и подымаюсь… А дверь наглухо закрыта… Вот я звоню и слышу: и падает, и шуршит, и стучит, и шебаршит и по дверям с той стороны елозит. Что, думаю, за штукенция такая? Вот дверь открывается, и вижу я на полу генерала… К дверям-то он дополз и кое-как открыл, а вот подняться уже не может. Ну, потащил я его на постель… Зачем же вы, говорю, Ваше Превосходительство, дверь-то закрыли? А он мне шепотком, еле-еле: А я, говорит, активист, меня большевики убить могут!.
25. Мы и они
Когда Александр Петрович, кое-как помирив чуть было не подравшихся собутыльников, вышел из «Уголка» — ласковый компромисс алкогольных паров покрывал все его душевные раны.
Жизнь перестала жать, теснить, натирать. Словно сняв неудачные, купленные на номер меньше, ботинки, он ступал босыми ногами по нагретому солнцем песку счастливого пляжа. Холодный блеск фонарей стал торжественнее и роднее и чистейший воздух вокруг зыбился радужными отблесками.