Мариам Юзефовская - Разлад
Она строго посмотрела на него.
– Илья, двери не запирай. Сейчас придут.
– Мама, ты что? Какие двери? Кто придет?
А она уже опять забылась.
Поехал. Нигде ни на минуту не задержался. На обратном пути хотел было такси взять. Но поскупился. Теперь каждая копейка была на учете. Наконец добрался. Смотрит, Ирина в кресле в холле устроилась. Книжку читает.
– Почему здесь? – взорвался Илья Ильич. – Я где велел быть? Около матери!
– Чего кричишь? Постеснялся бы. Люди вокруг. Чего мне в духоте сидеть? Мать спит. Сторожить ее, что ли? Погляди на себя! Взмыленный весь!
Но он не слушал. Вбежал. Смотрит, а мать уже не дышит. В уголке глаза – последняя слезинка. Испугался. Стал тормошить. Медсестру начал звать. Потом успокоился. Притих. Помог на носилки положить. И все порывался еще что-то сделать. Хотелось уложить поудобней. Укрыть потеплей. На улице мороз под тридцать градусов. А нянечка в ночную сорочку вцепилась: «Подотчетная». Ни слова не сказал. Привычно полез за бумажником. Не глядя сунул ей деньги. Смотрел, как санитары неловко заносят носилки на кузов грузовика. Как высунулись из-под короткой драной больничной простыни худые ноги матери. Казалось, что все это не с ним. Будто в страшном сне снится. Ирина стояла тут же. Бледная. Растерянная. Куталась в шубу, накинутую на плечи. Он коротко, отрывисто крикнул ей: «Снимай!» Она непонимающе вздёрнула брови. «Снимай шубу, кому сказано!» – с яростью повторил он. Она застыла в нерешительности. И тогда рывком сорвал шубу с плеч жены. Ирина слабо вскрикнула: «Куда?» Он птицей перелетел через высокий борт грузовика. Оттолкнул санитара. Кутал высохшее материно тело в мягкий, пушистый, пахнущий дорогими духами мех. Шептал: «Сейчас, мама. Сейчас. Потерпи». Сам холода не чувствовал, хоть был без пальто и шапки. Грузовик тронулся. Начал медленно набирать скорость. Ирина побежала следом. «Вот, мать, твой почетный эскорт, – вслух сказал Илья Ильич. – Не за тобой бежит. За шубой». Осторожно прикоснулся губами к холодной щеке. Почувствовал соль слез. «Неужели плачет? – мелькнула жуткая мысль. Дикий, суеверный страх шевельнулся в нем. И вдруг понял, что это его слезы. «От ветра», – подумал он. Грузовик ехал по заснеженным аллеям больничного парка. Редкие прохожие, что попадались навстречу, уступали дорогу. Иные пристально глядели вслед. Другие отворачивались. У ворот морга шофер долго колотился. Громко ругался. Наконец неопрятная толстая женщина открыла. Крикнула: «Заноси»! «Я помогу», – вызвался с готовностью Илья Ильич. Она глянула на него. Легонько толкнула в плечо: «Иди, иди. Тебе здесь нечего делать. Мать?» – она посмотрела на носилки. Илья Ильич молча кивнул. Стоял, сцепив зубы. Боялся, что от первого же слова сорвется на рыдание. «Иди, – повторила женщина. Невесело усмехнулась щербатым ртом. – Тебе еще не скоро», – она сняла с матери шубу. Накинула на плечи Илье Ильичу. Подтолкнула к выходу. Он спустился с обледенелых ступенек крыльца. Вышел за ворота. Навстречу, спотыкаясь и оскальзываясь, бежала Ирина. Он шел не спеша. Мелким размеренным шагом. «Ты спятил? – захлебываясь, неистовствовала Ирина. И рот ее кривился в крике. – Как я теперь эту шубу носить буду? Ты подумал об этом?»
– «Матерью моей гребуешь?» – не то всхлипнул, не то выкрикнул Илья Ильич. От этого звонкого материнского «гребуешь» сердце вдруг пронзила дикая боль. Он сильно, наотмашь ударил Ирину по щеке. Раз, другой, третий. Она упала на колени. И тогда только опомнился. Бросил на нее шубу. Ушел не оглядываясь. Ночевать поехал в Заречье. Долго обметал снег с ботинок. Возился с плохоньким французским замком. Страшно ему было. Он вошел. Лег не раздеваясь на материну кровать. Панцирная сетка мягко осела. «Как в люльке», – подумал Илья Ильич. В сумерках тускло блестел никель шишечек на спинке. Белел подзор. Крахмальный. Кружевной. На потолке змеились трещины. Как в детстве, различал оленя, старика с бородой. Ночью проснулся от стука щеколды. «Кто это?» – подумал испуганно спросонья. Таким условным стуком мог стучаться только свой. Он выглянул в окно. В лунном свете увидел солдата в шинели. И дрогнуло, и покатилось сердце вниз. «Отец!» Он вышел в сени. Непослушными руками впотьмах долго искал крючок. «Папа, открой!» услышал родной голос сына. Бессильно прислонился к косяку. Грубый ворс шинели пах морозом. Казенным жильем. Спать улеглись рядом. Сын заботливо подоткнул ему одеяло. Прижал к своему плечу. «Ты поплачь, папа. Поплачь. Так надо. Так легче будет», – шептал в самое ухо. Гладил по голове. Илье Ильичу казалось, что это его отец.
Утром вместе долго перебирали материно белье, платья. Никак не могли решить, в чем хоронить. Все было старенькое. Штопаное-перештопаное. Латаное-перелатаное. Санька сжал кулаки. Крикнул прерывистым голосом:
– Ненавижу. Слышишь! С детства ненавижу это. Помнишь, мне дед на день рождения немецкую железную дорогу подарил. Собрали. Завели. Все ахают. А она машинку принесла. Маленькую. Дешевенькую. Увидела эту железную дорогу. Смутилась. Начала передо мной оправдываться. Извиняться. Мне так ее жалко стало. Я взял и все рельсы погнул. Мать меня в угол поставила. Помнишь?
Илья Ильич сидел, сгорбившись, на кровати. Руки бессильно повисли меж колен. Стыд. Нестерпимый стыд жег его. За себя. За эту жизнь.
19
В день похорон вдруг наступила весна. Еще не было капели. Еще громоздились сугробы. Но мороз спал. Небо прояснилось. Поголубело. И к обеду снег уже кое-где подернулся слюдяной коркой. В воздухе пахнуло оттепелью.
Можейко стоял, сгорбившись, у края могилы. Смотрел, как ловко два дюжих мужика накрывают гроб крышкой. Стыкуют края. Один из них вытащил из-за голенища сапога молоток.
– Тук, тук, тук, – поплыло в воздухе, напоенном первым весенним запахом.
«Вот он, конец человеческой жизни», – угрюмо подумал Можейко.
Гвозди один за другим входили по самую шляпку в податливую древесину.
Вскоре все было закончено. Набросали холмик мерзлой земли. Установили шалашиком венки.
Народ начал расходиться. Все заспешили к автобусам. Только несколько старух остались обихаживать могилу. Подламывать цветы. Расправлять ленты венков.
Можейко шел следом за женой и дочерью. То и дело оступался в сугробы. Занесенные снегом кладбищенские дорожки были едва намечены пунктиром следов. «А ведь я старше Полины на добрый десяток лет», – мучила неотвязная мысль. Остерегаясь резких движений, ступал мелким стариковским шагом. В правом боку уже второй день была нехорошая тяжесть. Бережно притронулся к ноющему месту. «Опять печень. Чуть понервничал, поволновался и пожалуйста. Ни к чему все это. Не поднимешь и не воскресишь». Полину было жаль до слез. «Великая труженица была». Сам не думал, что так остро воспримет ее смерть. Он резко сглотнул подкативший к горлу комок. Глубоко вздохнул. Воздух был ядреный. Чуть припахивал морозцем. «Тишина-то какая! Сколько же здесь народу упокоено!» С каким-то новым для себя чувством любопытства начал оглядывать заснеженные памятники, ограды. Громадные каменные глыбы соседствовали с едва виднеющимися из-под снега надгробьями. «А еще говорят, перед смертью все равны. Дудки! И тут нет уравниловки». Он сошел с тропинки. Подошел к громаде из черного мрамора. «Наверняка важная птица была». Расчистил перчаткой снег. Шестопалов Василий Николаевич – засияли бронзовые буквы. «Надо же! – удивился Можейко. – А я думал, на Воинском захоронен. Значит, не дотянул. Не сподобился. – Оценивающе поглядел на памятник. – Добротно, ничего не скажешь, – ревниво прикинул, – не меньше чем на две тысячи потянет. Но все равно для его положения мелковато. Хваткий был мужик, цепкий. В шестидесятых так рванул вверх – только держись. Многих обскакал. Верховодил целой областью».
Он сам напросился к Шестопалову в командировку. Вроде бы на выучку. А в уме держал свое – прощупать насчет работы. К этому времени уже здорово сдал свои позиции. Докатился до районного масштаба. В душе надеялся – временно. И потому семью с места не трогал. Да и куда везти? Сам жил в доме колхозника. Навещал наездами, наскоками. Отмоется, обогреется и снова из колхоза в колхоз в райкомовском разбитом газике с брезентовым верхом. По бездорожью, по рытвинам, в любую пору года. Зимой надевал старую московку, поверх тулуп или брезентовый плащ. Летом – потертый коверкотовый пыльник. Как-то пообносился, сдал. А тут еще поселилась в нем дикая боль. Буравила виски, ломила до крика. По несколько ночей кряду уснуть не мог. Казалось, будто маленький кузнец с наковаленкой обосновался в черепе. Иной раз от страха жаром обдавало: «Неужели конец?» Но тотчас себя взнуздывал. Не давал прорасти в душе поганому семени отчаяния: «Если сам в себя перестанешь верить – тогда уж точно конец. Затопчут, загрызут. Таков закон жизни». Работал не щадя себя. Но чувствовал – и тут не пришелся ко двору. Начальство косилось, поглядывало настороженно. Школило по любому пустяку. Все никак не мог взять в толк почему. В чем причина? Но однажды осенило: «Чужак!» Вот тогда и решил: «Самому не выплыть! Нужно примкнуть к какой-нибудь команде. Найти себе хозяина. Проситься под чье-то крыло». И хоть было не по себе, но пересилил: «Нужно». С этими думами и к Шестопалову ехал. Сразу, с первого дня почувствовал, что тот живет с размахом. Гостей – из всех волостей. Рыбалка, охота, застолье. И хоть сам этого не любил, но решил затесаться в компанию. Напросился на утреннюю зорьку. Ехали тремя машинами по ухабам и гатям. «Когда еще такой случай подвернется, чтоб сойтись поближе», – думал Антон Петрович во время дальней дороги. Но на душе было гадко. Ехал в одной машине с поваром и егерем. Помощник Шестопалова рассаживал по чинам. «Видно, я здесь низшим сортом прохожу, раз попал в такое общество, – с горечью подумал он, глядя в окно на летящие мимо опустевшие поля. В разгаре было бабье лето. И от желтой листвы бил в глаза солнечный свет. — Ничего, – угрюмо утешал он себя, – мы еще поборемся. Еще поглядим, может, и на мою улицу придет праздник». На место приехали вечером. И сразу к застолью. Первый тост, как водится, за общее дело. А дальше пошло самотеком. В самый разгар Шестопалов придвинулся поближе: «Ты зачем приехал? Что потерял у меня?» Антон Петрович было смешался, но тут же решился: «Возьмите к себе». Покраснел, как мальчишка. Тон просительный, искательный. Загодя для себя решил: «Просить нужно. Без этого никак. А от лишнего поклона голова не отвалится».