Войцех Кучок - Царица печали
А потом на увлажняющий интимный гель.
Гель для пилинга.
Автозагар.
Косметическое молочко.
И начнешь открывать все шкафчики, и начнется большая инвентаризация, рассматривание каждого из предметов, которые она еще не успела забрать, изучение каждого из следов, их эфемерность велит тебе повнимательнее всмотреться в них, ибо со дня на день придет кто-нибудь от нее за всем этим.
Еще лак.
Питание для ногтей.
Мазь календулы.
Палочки для ушей.
Ромашковый крем для рук.
Крем алоэ для рук.
И пробники, вырванные из журналов: пробники шампуней, бальзамов, молочка, кремов, тщательно собираемые пакетики с пробниками, пробники везде.
У очередного, третьего шкафчика ты не выдержишь, сделаешь ерша из всего недопитого за прошлую неделю — всего-то соберется, может, грамм на тридцать, — дрожащей рукой поднесешь ко рту, выпьешь. Чтобы набраться смелости открыть третий шкафчик, тот самый, который ты знаешь лучше всего и который на этот раз не сможет тебя порадовать наличием бывших до сих пор ясными символов женственности. Потому что это будет тот самый шкафчик, из которого ты много раз доставал квадратный ларчик, торопливо приносил в спальню, протягивал его жене и сцеловывал горячку ожидания с груди, прежде чем она успевала взять из ларчика прокладку со спермицидным наполнителем и поместить ее в то самое место, которое ты собирался брать приступом. Ты подождешь, пока слитые из остатков тридцать граммов разбудят уснувшие в крови промилле последних дней, подождешь, потом откроешь шкафчик и… Да-да, будь уверен, что розового ларчика ты там не увидишь, он как раз оказался в списке предметов первой необходимости, которые нашли место в первых двух чемоданах. Жена забрала прокладки, значит, у нее был кто-то, кто-то есть, кто будет вместо тебя, последний огонек надежды погаснет, и внезапно эта ритуальная эксгумация реликвии превратится в акт немедленной ликвидации. Осматривая пустую полочку, на которой некогда стоял ларчик, вспомнишь всех потенциальных любовников так скоропалительно покинувшей тебя жены. Как умирающий видит за одно мгновение всю свою жизнь, так и ты увидишь, как ее ебут все вместе и каждый по отдельности; и хоть ты и будешь переживать свою драму уникально и в одиночестве, ты выдавишь из своего горла те же самые слова, что и все твои брошенные своими женами пращуры и все твои брошенные своими женами наследники, ты выплюнешь: «Ну сука, ну блядь!» — а потом все содержимое шкафчиков, шкафов и полок вылетит в окно, все, что когда-либо, хоть на минуту, принадлежало ей, вылетит через окно во двор, каждый предмет, с которым у тебя ассоциируется ее присутствие, упадет на асфальт; ты будешь бить тарелки, топтать одежду, сдирать обои, из постели сделаешь горящий парашют, совершишь мастерский бросок цветочного горшка, а когда уже сочтешь, что место достаточно очищено, прежде чем заснешь на полу, умотанный очищением от паршивой собственности, позвонишь бывшим тестям и прохрипишь в трубку:
— Пусть приезжает за вещами, я все приготовил, они перед домом.
Я не мог остановиться и не пить. Не мог перестать думать о том, что, если я не перестану пить, она лишит меня права видеться с ребенком. А я все никак не мог перестать пить, не переставая думать о том, что, если я не перестану пить, она лишит меня права видеться с ребенком.
Не оставайся там, говорю тебе, не оставайся…
Как только услышишь стук каблучков на улице, прямо в сердце направленный, сразу задумаешься о его безнадежной чуждости, потому что это не тот стук, потому что ее поступь была тяжелее, медленнее, слегка шаркающая, более плавная и не такая нервная, не такая решительная, как эти шаги, которые ты сейчас слышишь; ты их слышишь? Тсс, слушай… Нет, не то, эти явно слишком легкие, это какая-то лахудра, соседская дочка… О, а теперь, новые, слышишь? Шаги в коридоре… Она или не она? В первый момент всегда твое тело во внезапном напряжении спросит: «Она или не она?» Нет, это старческий стук, это каблуки, растоптанные долгой жизнью, а вот и сама соседка, поднимается по лестнице.
Проклятие каблуков. Как павловская собака, ты будешь срываться на каждый их перестук, шаги на лестнице вырвут тебя даже из самой глубокой задумчивости, вытащат из любого забытья, теперь ты всегда будешь ждать, чтобы их перестук не раздался в несоответствующее время, чтобы он приблизился к твоей квартире, и чем ближе он будет, тем отчаянней ты будешь ждать лязга ключей в замочной скважине, скрипа открываемой двери, шороха снимаемого и вешаемого плаща, ты будешь ждать, как туфли сменятся тапочками, а уж те придут к твоей комнате и принесут голос: «Вот и я, ты уже ел?» Как бы не так: теперь все каблуки будут стремиться к чужим дверям и будут относиться к тебе с высоты своей высоты, потому что в своем беге они устремлены к другой паре внимающих ушей, собачьих, детских, мужских. А ты будешь месяцами молить о том, чтобы ударили трескучие морозы, чтобы поднялась метель, чтобы навалило снегу, который заглушит этот проклятый перестук каблуков по тротуару, чтобы все надели тяжелую зимнюю обувь с плоской подошвой, чтобы наконец-то сделалось тихо. Тихо.
Пять лет прошло со времени развода, пять лет с момента их отъезда, пять лет, когда я видел их в последний раз. Уже в новой квартире, приспособленной под кабинет, ожидая, как обычно, нового пациента, я услышал за окном кошачий концерт. Всегда находилось что-то такое, что меня отвлекало, если не собака соседей снизу, то ссоры соседей сверху, если не сигнал микробуса с мороженым, объезжающего микрорайон, то шум мотороллера, который получил в подарок на миропомазание один из местных оболтусов.
Чем больше я вслушивался в кошачий концерт, тем меньше он казался мне кошачьим, скорее походил на плач ребенка, переходил в жалобные причитания.
Я вышел из дома и сразу избавился от сомнений. Ребенок, мальчик, перед входом в дом. Разумеется, такой мог быть и моим сыном; с той поры, как жена ушла с ребенком, каждый малолетний мальчик стал походить лицом на моего сына, у каждого ребенка был его голос, прогуливаясь по улицам, я старался обходить школьные дворы, чтобы не видеть группки моих сыновей, играющих в мяч, я переходил на другую сторону улицы, чтобы не столкнуться с женщинами, ведущими моих сыновей за ручку, я не хотел сходить с ума, у всех детей было его лицо. И у этого около дома тоже. Я спросил его, что случилось, он сказал, что был с мамой в магазине и потерялся; я сказал ему, чтобы он успокоился, что я его провожу, но он знал только номер квартиры, от страха у него все в голове перемешалось, он помнил, что живет в доме, в тридцатой квартире, но в нашем микрорайоне было около шестидесяти похожих друг на друга домов, идеально распланированных; то же расположение магазинчиков, прачечных на первом этаже, адская монотонность каменной громады; я на этом потерял массу пациентов, быстро потерявших охоту петлять между домами.
Я взял его за руку, и мы пошли от одного дома к другому, нажимали тридцатку на домофонах и проверяли голоса жильцов, я знал, что для моей психики это будет трагедия, потому что ощущал себя отцом, который ведет своего сына, я знал, что именно так мы бы и выглядели вместе, я уже ощущал отчаяние, которое придет, когда мы найдем его дом, и впервые в жизни я радовался, что этому микрорайону нет конца, я хотел так идти с ним вечно; но не тут-то было, в одном из голосов в домофоне он узнал отца и закричал: «Папа, папа, это я, впусти!» Я отвел его на седьмой этаж, подвел к двери, рассказал его отцу, что мальчик потерялся у матери в магазине. Мужик едва при мне сдерживался, давая знать мальчику, что всыплет ему по первое число. «От мамы, говоришь, отбился? Снова людям лапшу на уши вешаешь? Снова меня позоришь на всю округу?» А потом, когда ребенок удалился в квартиру, объяснил мне: «Оставила его у магазина, три года назад. Голову потеряла, поехала с каким-то хреном за море, он пообещал, что возьмет, но без приварка. Даже, сука, открытку на праздники не пришлет. А как мальчишке объяснишь, что матери больше нет и не будет? Три года одна и та же волынка, как будто время для него остановилось, плачет и говорит людям, что маму потерял. Мне всегда его кто-то приводит…»
Вернулся я домой и запил. Так за всю оставшуюся жизнь и не протрезвел.
Знаешь, сосед, как меня называли коллеги-медики? Доктор Хаустус[17]. Я был приличным психоаналитиком и запойным алкоголиком. Я пропил душу, поэтому я знал только чужие страхи, те, что ко мне приносили.
Они выходили от меня вылеченными, чтобы по-новому заполнить свою жизнь, я же оставался, искалеченный, в кабинете, который после работы снова превращался в пустую квартиру.
Дорогой сосед, слов не нахожу, чтобы выразить тебе свою благодарность за то, что ты убил меня. Если бы надо было одним словом описать, что я сейчас чувствую, я сказал бы: облегчение.