Олег Ермаков - Холст
Солнце осветило большую часть пейзажа, но это дерево не выступило нигде с той же необыкновенной выразительностью.
Ну что ж, это можно было оставить: пустое место. И писать все остальное: небо, склоны. В крайнем случае дерево написать по памяти. Оно выросло в мозгу. И погрузилось в него, утонуло с изумрудно-синей кроной. Надо лишь вызволить его.
Стабильность и тайна коричневого. Игла красного. Кромешное молчание черного. Ошеломительные просверки белого. Уравновешивающая умбра. Этот запах. Податливая ткань. Невидимые нити набухают красками. Рука проникает глубже, горсть пальцев, превратившаяся в мягкую персть, ищущую скрытые источники, льющиеся чистые глубинные линии, чтобы вывести их на поверхность, ты, как рудокоп или радист, проламывающий немоту, или рыбак с эхолотом, грек, высматривающий тени Геркулесовых Столпов, астроном, ловящий отблески мгновения, когда пространство стало временем, археолог, собирающий пыль чьих-то одежд, цветов, слов, толкователь дремотной земли, ее обширных, многокрасочных снов с водами, птицами, небесными знаками, камнями в траве, излучинами дорог, звоном кузнечика, со следами на песке – с цепочкой следов, уводящих куда-то…
Был уже вечер. Длинные провалы пролегли по пейзажу подлинника. Солнце садилось где-то за аэродромом.
Хотелось есть. Он нарезал черствого хлеба, отогнул крышку банки со шпротами, ел, рассматривая холст. Напился воды. Потер лоб. Подумал, что вообще-то надо самому растирать – как кто? Кончаловский? – краски. Эти слишком тусклы, серы, сыры, словно на всем тень облака, провал. И в линиях нет силы. В силовых линиях пейзажа. В магнитных линиях земли и солнца. Единая черта молнией ушла в пробел в центре пейзажа. Не в твоих силах ее удержать. Для этого мало знать технику древних.
Сгорбившись, он рассматривал, что получилось.
А что еще?
Что еще надо знать? уметь? чувствовать?
Он огляделся. Что он делает здесь, на склоне дня, в гостинице, освещаемой косыми лучами?
На каком языке он думает.
Солнце на западе. Где-то за Уралом. Низко над городом с растрескавшимися башнями, над кинотеатром, над садами и газетным домиком.
Пойти к ней?
А уже поздно.
Заметил муху, испачкавшуюся в лазурном озерце палитры и теперь оставлявшую след на подоконнике.
Еще выпил воды, оделся, привел себя в порядок и пошел в больницу. Вечером слышнее была река. Свистели птицы. Все понемногу очухивалось после жаркого дня. Доносились детские крики, мычанье коров. По улице зигзагами шел пьяный. Две пожилые женщины в платках следили за ним. Он взмахивал руками, как канатоходец, балансировал, перебирал ногами, стоял, покачиваясь и хмуро озираясь, шел дальше. В окнах голубели отсветы телевизоров. Пахло навозом, пылью, каким-то варевом.
По территории больницы еще прогуливались люди в пижамах и халатах, смуглыми лунами проплывали алтайки в белых одеждах и колпаках.
Ее не позвали, сказали, как и в первый день, что она спит. Он удивился и попросил разбудить. Женщина, с которой он разговаривал, внимательно посмотрела на него.
– Ничего страшного, – сказал он.
Нехотя она ушла, шаркая по половицам шлепанцами. И не вернулась. Девушка тоже не появлялась. Что это значит? Он обратился с просьбой к какой-то другой больной. Та кивнула в ответ. Вскоре появилась и сказала, что его попросили прийти завтра.
– Кто?
– Она сама.
Он вышел из корпуса. Вспомнил, что не курил со вчерашнего дня, достал сигарету. Вспыхнула спичка. Обиделась?.. После первой же затяжки ударило в голову, пришлось загасить сигарету.
Когда шел к выходу, показалось, что в беседке среди косынок и халатов, лиц смуглых и бледных мелькнула чья-то рожа, ощерившаяся улыбкой – ему.
На следующий день утром ему велели прийти после обеда, сказав, что она на “процедуре”. Он уже не сомневался, что его дурачат. Объяснения тяготили. До вечера проторчал на реке, но уже в тенистом месте.
Вечером наконец появилась она. Он ждал ее на скамейке под пихтами. На ней был все тот же халат, только, может быть, слишком туго подпоясанный. Тусклая рыжая прядь покачивалась у щеки. Лицо, осыпанное веснушками, казалось чрезмерно бледным из-за потемневших – или густо подведенных? – глаз.
Она как будто с преувеличенной осторожностью опустилась на скамейку. Поколебавшись, он поцеловал ее в щеку, пахнущую лекарствами.
– Ты, – сказал он со вздохом, – обиделась. Но я еще ничего не объяснил.
Она мельком взглянула на него. Это был какой-то новый взгляд.
Он сказал, что получил солнечный удар на реке, с ним это впервые, никогда бы не подумал. Довольно неприятная вещь. Что-то вроде лихорадки. Не тропической – солнечной. Озноб, тошнота, наверное, температура, кусок не лезет в рот. Ночью кошмары, всякая дрянь, нелепости, например ткацкий станок, Красный проспект, фильм о чьей-то тени… Он поймал ее внимательный взгляд.
– Даже курить не мог. Хотел клин клином: в табаке тоже солнце.
– Голова не болит?
– Нет, прошло. А ты? ты как?
– Тоже прошло.
– То есть… все?
– Да. Наверное, завтра отпустят.
– А это может повториться? Дальше-то больниц нет, учти.
– Не повторится, – ответила она, качая головой. – Я решила продолжать это путешествие налегке, думаю, ты не обидишься? – с едва заметной улыбкой спросила она, взглядывая на него.
Он заморгал, полез за сигаретами. “А, да”, – вспомнил и спрятал пачку.
– Кури, – разрешила она.
Назавтра ее отпустили.
Придя в гостиницу, она оглядела номер и сказала, что он неплохо устроился, это, конечно, не бийская богадельня. Она потянула носом воздух. После больницы приятно пахнет. Даже чем-то таким… душистым.
– Это красками, – поспешил объяснить он.
– На чем их замешивают? на розовом масле?
– Что ты будешь есть?
– Все, что угодно.
– Тут шпроты, тушенка, повидло, хлеб, сок.
– Сойдет, – сказала она, все еще не садясь никуда, стоя посреди номера. – Почему тут пятно?
– А? – вздрогнул он, оторвавшись от стола, на котором вскрывал консервы. – Пока не получилось. Дерево. Потом допишу. Ну, готово, садись!
Она продолжала стоять. Он оглянулся. Шагнул к ней, взял за руку, но она как будто истаяла в его руке, выскользнула. Девушка откинула волосы, посмотрела на него с полуулыбкой.
Он предлагал ехать завтра, но она настояла на своем, ей почему-то не хотелось здесь оставаться. И, собрав вещи, под вечер они спустились в вестибюль. Его руки были заняты, и она сама вернула ключ от номера белокурой темноглазой дежурной, почему-то не удивившейся, что они так внезапно съезжают. И дежурная вообще ничего не говорила, только глядела и мягко улыбалась. Девушка прохладно улыбнулась в ответ. Он хмурился, глядел в сторону.
На прощанье он все-таки сказал “до свиданья”, и дежурная ответила “всего хорошего”. Он был уверен, что она не поднималась к нему ночью. То есть поднималась лишь в его воображении. А за лихорадочное воображение никто не отвечает.
Они дотащились до деревянной автобусной остановки на дороге; ожидающие, замолчав, осмотрели их с ног до головы – во взглядах женщин в цветных платках и пестрых платьях можно было прочесть… но он не стал читать, – и затем неторопливые разговоры возобновились.
– Дай и мне сигаретку, – попросила она и, сев на рюкзак, выпрямилась и с дерзким, надменным видом закурила.
Автобус, заглатывая пыль на остановках, довез их до устья реки, вытекающей из огромного, изогнутого бумерангом озера; здесь им пришлось ночевать в беседке переполненной турбазы, постелив спальники прямо на пол; было тепло, только мешали смех, разговоры, песни под гитару; а рано утром пришла парочка, увидев, что место занято, удалилась – но не настолько, чтобы не слышны были последовавшие через некоторое время вздохи и стоны и отрывистые порыкиванья.
Утром они умылись в реке – или это уже было озеро? – позавтракали и вышли на пристань. Здесь собирались туристы и местные, возвращающиеся в свои медвежьи углы с покупками и, конечно, всяческими новостями. Озеро, горы немного туманились. Но уже всходило над вершинами солнце, прорезая молочную мглистость лучами. У причала стоял речной, точнее, озерный трамвайчик, это была посудина с вымытыми палубами, иллюминаторами, скамейками. Через некоторое время стали продавать билеты и пускать на корабль.
Наконец все разместились на палубах и в салонах, матросы убрали трап, нутро железного трамвая сильнее загрохотало, и посудина отвалила.
Отвесные кедровые стены раздвигались, словно бы по чьему-то мановению. “Это изумруд, а не золотой алтын”, – заметил кто-то восторженно.
Со скал срывались ручьи и маленькие водопады.
Краски были мягкие, влажные, будто артель изографов только что смыла празелень и голубец в водах и небесах со своих кистей.
Они стояли на носу, и ему вдруг пришло в голову, что это напоминает вещь Каспара Давида Фридриха “На паруснике”. Он покосился на свою спутницу и побыстрее отвернулся, снова уставился на воды и горы, слегка покачивающиеся перед ним.