Борис Васильев - Глухомань. Отрицание отрицания
— Машины отнаряжены на похороны? — спросил я, подойдя.
— Так точно, — майор враз определил во мне человека, имеющего право задавать вопросы. — Скорбная обязанность.
— Да, — вздохнул я. — Эти машины только в армии используются?
— Никак нет, на гражданке тоже. На разрезах, шахтах, больших стройках. Мощная машина.
— Не знаете, обычным учреждениям их продают?
— Не могу сказать, — виновато улыбнулся майор. — Нам разрешили продать пятнадцать старых машин граждан-ским лицам. Знаете, деньги нужны и на строительство, и на ремонт, а их… — он вздохнул. — Денежное довольствие уж полгода, как не платят.
— Пятнадцать? Не знаете, кому именно?
— Не могу знать.
В это время от вокзального подъезда закричали, чтобы мы подтягивались. Я поблагодарил майора и пошел на ме-сто сбора. И, пока мы на платформе ждали поезда, раздумывал об «Уралах», проданных кому-то в наших краях. Эти огражданенные «Уралы» были новой загадкой: испугавшийся разоблачения делец мог и не просить военных о помощи, если в его распоряжении был один из этих пятнадцати грузовиков.
А потом пришел поезд, дав длинный печальный гудок на подъезде. Был короткий митинг, после него — перегрузка тяжеленных цинковых ящиков, которые и гробами-то не хотелось называть, в «Уралы». Когда закончилась эта мучительная перегрузка, подъехала милицейская «мигалка», за ней выстроились грузовики, и скорбная кавалькада тронулась к кладбищу. Мы замыкали процессию на автобусе.
Так мы прибыли на кладбище, на уже третью по счету аллею Героев. И начался едва ли не самый тягостный и самый горький митинг прощания с нашими молодыми земляками, навсегда запечатанными в цинковых ящиках даже для родных глаз. А когда наконец замолкли речи выступавших, оркестры, залпы и надрывные рыдания осиротевших матерей, когда устроили все могилы, поставили все обели-ски и возложили на них цветы, я ощутил такую тяжкую надсадность, какой доселе испытывать не приходилось. И по-этому с откровенным удовольствием воспринял предложение Спартака не разбегаться по личным норам, а сообща почтить память солдат и немного расслабиться.
— Прошу в автобус. Прошу, прошу.
И все послушно полезли в автобус, как будто гладиатор Иваныч все еще оставался нашим глухоманским вождем.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Только в автобусе выяснилось, что Спартак везет нас в пансионат «Озерный», директором которого мы когда-то утвердили его нынешнюю, а мою вчерашнюю Тамарочку.
— Развеемся и расслабимся, — повторил он со вздохом.
Я, естественно, бывал в «Озерном» — месте отдыха районных партийных и хозяйственных вождей. Это было красивейшее в нашем районе место в сосновом бору на перешейке меж двумя озерами. Сюда в советские времена приезжали на выходные семейно, получали коттедж на двое суток за символическую плату и кормились за столь же символическую. Прочие граждане покупали путевки через профкомы при непременном письменном обязательстве покинуть «Озерное» по первому требованию администрации и кормежке за плату отнюдь не символическую.
По прибытии нас встречала Тамарочка, расцеловавшаяся со мной. Заодно и как-то не очень, что ли, к месту она сообщила, что является совладелицей какого-то коммерче-ского предприятия закрытого типа под названием «Астрахим».
— Это я придумала, представляешь?
— Уж что-что, а придумывать ты всегда умела, — сказал я.
Банька была готова, и Спартак решил, что мы должны начать с омовения, в перерывах которого поил только пивом. Правда, хорошим и, главное, в меру охлажденным.
Это была добрая мужская банька. С сухим и влажным паром, с квасом и хлебным духом, с хлестким веничком и сладким томлением на верхнем полке. Мы хлестали друг друга с восторженным мужским идиотизмом, с гоготом и солеными шутками. С не выносимым никем, кроме нас, жаром и внезапной шайкой ледяной воды на раскаленное тело. Я дважды удостоился личного веничка Спартака и отвел душу, в ответ отхлестав его, хотя желающих было много.
А при полном истомлении тела и души мы выползали в предбанник, где приходили в себя, жадно осушив пол-литровую кружку пива. И начинались дружеские подначки и воспоминания, анекдоты не для дамских ушей и почти дет-ская откровенность. Я отдыхал душой и телом, позабыв о всех тучах на личном и общественном горизонте, и тогда окончательно осознал, что русская баня придумана не для омовения тела, а для очищения души. Для смывания не столько грязи, сколько скверны.
Потом стали расползаться. Без очереди и команды: кто дозрел, тот и выполз, а куда ползти, Спартак указал заранее. В дом, к столу и дамам. Тут общность распадалась, и каждый отползал в одиночку.
Уж не помню, в чьем сопровождении я покинул баню. Помню только, что не Спартака, а кого-то нейтрального и не очень-то знакомого. Это, конечно, несущественно, и не в этом дело.
Дело в том, что возле выхода из бани я обнаружил двух молодцев лет семнадцати, стоявших строго, хотя и расставив ноги на ширину плеч. Но не спортивной стойкой они обратили на себя мое внимание, а — формой. Она была пошита точно по фигуре, сидела как влитая. И это бросалось в глаза, потому что вся наша как военная, так и разнообразные полувоенные формы всегда висели на их носителях, как монашеские одеяния. Это повелось еще с дореволюционных форменных одежд времен государя Александра III, который изо всех сил прятал расплывшуюся от пьянства фигуру, повелев своим подданным поступать точно так же вне зависимости от количества застрявших в них водочных паров. Русские офицеры сразу и на долгие времена потеряли элегантность, таская на себе метры болтающейся материи. А ведь до этого при всех прочих государях шили форму по фигуре, а не в расчетах на завтрашнее безудержное пьянство. Советская власть поступала точно так же, исходя то ли из нехватки портных, то ли из дешевизны массового пошива, практически навсегда заменившего пошив индивидуальный во всех мундирных организациях.
Но это было лишь первое зрительное и притом мимолетное удивление при первом шаге из бани в нормальную жизнь. Второе было куда как более впечатляющим и внезапным.
У выхода я наткнулся на Федора. Он был в той же черной форме без шевронов, но, в отличие от часовых, перетянутой портупеей.
— Здравствуй, крестный! — он радостно засиял. — Вот уж не ожидал вас здесь встретить.
— Почему же не ожидал?
До сей поры не понимаю, как меня угораздило задать самый главный вопрос.
— Ну, как сказать… — Федор замялся, оглянулся, сказал вороватым, пониженным голосом: — Не жалуют вас здесь.
— Кто же именно не жалует?
— Слыхал, — нехотя сказал Федор, но тут же неожиданно улыбнулся. — Твоя Татьяна, крестный, когда-нибудь в паричке ходила?
— Было дело. Знаешь, сам удивился…
— А она не удивилась, — жестко перебил он. — Она сутки напролет орала, что повыдерет ей рыжие космы.
— Кто — она?
— Ладно. Замнем.
Уточнять, кто именно хотел выдрать рыжие космы моей жене, он явно не собирался. Я понял и добродушно спросил:
— А ты-то что тут делаешь?
— Так отрядили меня из спортлагеря на охрану. Караулы проверяю.
— А что это за форма?
— Спортивная, — не очень охотно пояснил он. — Хорошая форма, ловкая. Спонсоры пожертвовали.
— Это какие же спонсоры?
— Ну… Не знаю. — Он недовольно вздохнул. — Мне караулы проверять.
— Пройдемся, — сказал я. — Перепарился я малость.
Мы завернули за баньку, прошли немного, и я увидел… «Урал». И остановился, точно наткнулся на стену.
— «Урал»…
— Что? — спросил Федор. — А, машина. Это наша, из спортлагеря. Я на ней ребят привез.
Я смотрел на морду грузовика. Правое крыло на сгибе было явно подкрашено совсем недавно, краска еще не выгорела.
— Ударился, что ли?
— Да не сегодня. — Федор виновато улыбнулся. — Доверил руль пареньку из лагеря на пустом шоссе: я ведь их и машины водить учу. А он не разглядел, что с проселка «жигуленок» выезжает, ну и зацепил крылом. Не сильно, пустяк. Я велел притормозить, выглянул, а мне от машины, знаешь, кто машет? Метелькин, журналист. Мол, все в порядке, езжай дальше. Ну, я сам сел за руль, парня отругал и поехал. Спешили мы тогда очень, Спартак Иванович приказал прибыть. Ну, я пошел, крестный.
И пошел. И я пошел. В разные стороны. Он — проверять своих чернорубашечников, я — расслабляться за общим питейным столом. Правда, в задумчивости.
Я понимал, почему Федор выглядел смущенно. Он был самолюбив и свое пребывание в семье Кима считал иждивенчеством. Не потому, что у него не было денег на карманные расходы, не потому, что никто не делал разницы между ним и Андреем, а потому, что не чувствовал себя самостоятельным взрослым мужчиной. Но профессии у него никакой не было, единственное, что он умел делать, это воевать да готовить других если не к тому же, то хотя бы к строевой службе. И очень обрадовался, что такая служба вдруг подвернулась в спортивном лагере. А то, что там, как выяснилось, стали готовить то ли будущих охранников, то ли будущих головорезов, ему было безразлично. Но моим мнением и отношением он все еще очень дорожил, и потому наша случайная встреча оказалась для него крайне неприятной.