Николай Сухов - Казачка
С большим трудом ей удалось упросить отца съездить в станичную больницу за доктором. Чувствовала Надя, что ребенка везти сейчас невозможно. На дворе к тому же было сыро и все еще холодно. Дело нелегкое — доставить сюда доктора, в станице единственного, но Андрей Иванович все же согласился. Он согласился потому, что упрямство и непокорство дочери вводили его в смущение и даже пугали. Он хорошо понимал, что отказать ей в просьбе теперь — значит потерять ее навсегда. А доводить до этого ему, конечно, не хотелось, хотя, говоря начистоту, жалости у него к ребенку не было. Не было жалости потому, что чересчур много для него было темного и загадочного в появлении этого ребенка на свет. Вряд ли, думал он, законный муж причастен к этому, и не ребенок ли причина тому, что дочь ушла от сватов?
То, что Надя ожидала от доктора, не сбылось. Приехав, он внимательно, даже очень внимательно осмотрел, ослушал ребенка, пробормотал что-то непонятное и сделал укол. Не щадя чувств матери, строго предупредил, что болезнь — кажется, скарлатина, осложненная крупозным воспалением легких и, по-видимому, кишечника, кажется так, — болезнь эта глубоко запущена, и требуется немедленная помощь специалиста. Посоветовал обратиться к известному детскому врачу Мослаковскому, о котором Надя уже не однажды слышала. Тот жил в окружной станице Урюпинской — девяносто восемь верст от хутора, занимался частной практикой и пользовался заслуженной славой. Но нужен был толстый карман, чтобы привезти его сюда, в такую даль. Доктору, конечно, было известно об этом, но он потому порекомендовал именно Мослаковского, что Андрей Иванович, когда приглашал доктора к себе, не преминул спекульнуть фамилией Абанкиных и представил Надю их снохой. Доктор так и понял, как только можно было понять, что заразно больного ребенка временно, пока он выздоровеет, удалили из семьи Абанкиных, у которых, нужно полагать, есть еще детишки (в доме у них он никогда не бывал). А для Абанкиных, людей с большим достатком, привезти Мослаковского не трудно.
Из станицы Андрей Иванович вернулся злой, насупленный. Буланая кобыла его чуть не «дала дуба» в Гнилуше, илистой, по дороге на станицу, балке, которая в полую воду всегда наливалась с краями вровень. Пришлось старику сбрасывать штанишки, опоясывать кобылу вожжами и вместе с доктором и подоспевшими хуторянами выволакивать ее на берег. Такой конфузный случай! Знатье бы дело, надо было ехать горой, а не прямиком. Но беда в том, что горой всегда ездит только гольтепа на своих клячонках (имущим людям, у кого кони подобрее, перемахнуть балку — плевое дело), а ведь Андрей Иванович хвастался перед доктором самым тесным родством с Абанкиными — одна, дескать, чашка и ложка. А уж коль назвался груздем — полезай в кузов. Дернула его нелегкая! Кляня беспутицу и «клещеногую» кобылу, сел обедать.
Не успел он отделаться от одной напасти — Надя огорошила его снова. Как только он вошел в хату и порядком еще не разделся, она настойчиво стала упрашивать его сейчас же ехать за Мослаковским. Доктор, мол, сказал, что дитя может вылечить только он, Мослаковский, и надо его немедля привезти, попусту терять время нечего. Андрей Иванович исподволь работал ложкой, пожимал в недоумении плечами. Отрезая хлеб, он мельком взглянул на дочь, и трудно сказать, чего в его взгляде было больше: жалости или досады. Надя, копаясь в детском свежевыглаженном бельишке, стояла к нему боком, чуть нагнувшись, и на впалой пожелтевшей щеке ее все заметней разгорался от возбуждения румянец. «Хоть бы сама-то, девка, не свихнулась, — подумал он с тревогой, — что-то ты несуразное начинаешь гутарить». Крепясь и силясь не показать раздражения, он попробовал внушить ей:
— Какая ты, Надька… чудная! Аль мне охота глядеть на больного. Говоришь, а с тем не сообразуешься, по карману нам эта затея или нет. Шутишь ты — уломать такого человека! Черепками его ведь не заманишь сюда. Надо капитал. А где набраться нам такого капиталу? Ну, к примеру, давайте свои потроха загоним. А потом что? Сумки через плечо да под окошки. Таких, милушка, и так хватает. Да и на чем ехать по такому пути? Тут до станицы-то с плачем пополам, не токма что…
Но все эти трезвые суждения до сознания Нади не доходили. Как за Мослаковским ехать, на чем за ним ехать, где брать денег, — думать обо всем этом она была не в состоянии. О чем и к чему, собственно, отец ведет речь? О каких-то, бог знает, черепках, капитале, сумках… При чем тут черепки и капиталы, когда ее бедного, еле копошащегося мальчугана душит болезнь. При чем тут какие-то сумки, когда ее милого, родного мальчугана, в ком все ее счастье, надежды и жизнь, ее последнюю в свете радость вот-вот отнимет смерть. О каких тут капиталах растабаривать, когда, не теряя ни секунды, надо гнать без передышки коней, скакать, лететь за тем человеком, кто эту смерть от мальчугана может отпугнуть.
С нашим ли носом соваться, — хлебая щи, продолжал внушать Андрей Иванович, — и без того никак из зуб кровь течет. В священном писании сказано: без божьей воли волос с головы не упадет. Все в его, милостивца, руках. Мыслимое ли дело — залучить такого знатного человека. Он как взглянет на нашу кобылу, ежели она, к примеру, дотянет туда, — и крышка, арканом близко не подтащишь. Шутка ли! Поди на тройках разъезжает, да еще каких!
Сознание Нади вдруг прояснилось, и она отчетливо поняла, что никогда ей своего спасителя Мослаковского здесь не увидеть. Никогда отец за ним не поедет. Она поняла, что спасти ребенка никто ей не поможет, что все эти родичи — и отец, и Трофим, и сам Абанкин — никто из них не двинет пальцем, она поняла это сейчас особенно отчетливо, и ее до дрожи, до судорог в теле прожгла неукротимая ненависть ко всем этим людям. Опалив отца злым горящим взглядом воспаленных от бессонницы глаз, она запальчиво крикнула:
— Я сама пойду! Сама! Без вас… Я понесу дитя на руках. Ночью буду идти. Ползти буду. По грязи, по воде… Доктор не откажет. Не посмеет. Он не такой, как вы. Он пожалеет. А вы… В вас нет жалости. Вы не люди, Зверье! Хуже!..
— З-замолчи, ш-шлюха! — багровея до черноты, зашипел Андрей Иванович. — Косы выдеру!
Но ни остановить, ни запугать Надю было уже невозможно. Вся дрожа, задыхаясь от гнева, все ближе подступая к столу, она выкрикивала слова одно резче и страшнее другого, нещадно разила за все перенесенные обиды:
— Кто меня загнал в кабалу, в неволю? Пропил меня за посулы? За богатую приманку? Кто это сделал? Ты! Ты загнал меня в кабалу! Ты пропил! С попом у вас сговор. Заодно. Святители!.. Вы думаете, я не знаю? Думаете, вам пройдет? Не-ет, не пройдет! Спросят. Спро-осят! Подожди. Еще как!
Андрей Иванович брякнул ложкой о стол, и темно-розовый, слинявший в цветочках черпачок звучно хрустнул и раскрошился. С мутными глазами, точно пьяный, он вскочил и качнулся к Наде. Но, уже выбросив руки, чтоб схватить ее за волосы, он вдруг взглянул на нее и оторопел. Никогда раньше не приходилось ему видеть этих странно чужих, незнакомых глаз — отчаяние и бесстрашная решимость были в них. Мгновение он стоял неподвижно. Потом его раскоряченные, в застаревших цыпках, с кривыми обломанными ногтями руки как-то сами по себе круто изменили направление, сорвали со стены отрепанный будничный пиджак, шапку. Кое-как накинул их старик на себя, угрожающе и глухо прорычал что-то и, будто на пожар, без оглядки засеменил к дверям.
Ночью мальчугану стало хуже.
С вечера он было немножко обрадовал Надю, повеселел: чмокая губками, пососал, как и прежде, соску, повозился в зыбке, заснул. Дышал спокойно, хотя и с хрипотцой. Но сон его длился недолго. Только что Надя управилась с делами и легла в постель — по всему ее телу разливалась тяжкая до ломоты усталь, и она, едва коснувшись подушки, сразу же стала забываться, — мальчуган слабо чихнул и захныкал. Голосок у него — прерывистый, рыдающий. Дрема слетела с Нади. Слух ее настолько был обострен и напряжен, что еле внятный всхлип ребенка ее, как встрепанную, ставил на ноги. Больше мальчуган по-настоящему уже не засыпал: на минуту сомкнет светлые с расширенными зрачками глазки, притихнет; но вот ресницы его пошевелятся, и на прильнувшую к нему мать снова глянут осмысленные тоскующие глазки. Надя в величайшей тревоге всматривалась в них, — мерещились ей те, одни во всем свете глаза, которые давно уже не ласкали ее и без которых жизнь ей была в тягость. Глотая слезы, пела свои грустные протяжные песни про котика-кота и про гулю.
К полуночи ребенку стало еще хуже. Из горлышка его чуть слышно вырывались стонущие необычные всхлипы; дышал он неровно, часто; покрасневшее тельце горело все сильнее. Надя в тоске и смятении приникала к зыбке, исступленно шептала: «Сынуля моя, родный, крошка моя! Нельзя нам расставаться, нельзя… Пожалей меня. Одни мы. Нет у нас защитника. Детка моя! Отец твой далеко-далеко. Никто нам не поможет. Если бы он был тут!.. Выздоравливай, моя картиночка, расти! Он придет, увидишь…»