Тюрьма - Светов Феликс
— Гарик, Гарик, Гарик!!!
Он миновал дубок, но вдруг повернулся, пролез ко мне.
— Разбудили, Серый?..— глаза блестели, он был напряжен, звонок.— Здоров спать, с нервами в норме…
— Счастливо, Гарик, храни тебя Господь.
Он смолчал, порылся в кармане телогрейки и вытащил пачку «столичных», таких я давно не видел.
— Держи, пока будешь курить, не забудешь.
— Откуда? — не удержался я.
Он засмеялся:
— Будь спокоен, адвокатские. Не отравишься!
— Спасибо, Гарик‚,— сказал я,— я тебя не забуду. Нас не сигареты, другое связало.
Он хотел что-то сказать, махнул рукой и начал проталкиваться к двери. Я посмотрел наверх: Верещагин: стоял на шконке, расставив ноги в рваных тренировочных штанах, на лице застыла странная улыбка…
— Не понять, за что тебя посадили, Серый,— говорит Сева.—Церкви у нас открыты, или ты… У меня был дружок, в институте, каждое лето ходили на байдарках, в Карелии, привозил иконы, там много, деревни брошены, заходи в любой дом… Толкал иностранцам, дипломатам. Вломили срок. С ним понятно, а у тебя что?
Они сидят на моей шконке — Сева и Костя, отзавтра кали, Василий Трофимыч ушел в суд, мои семейственники меня сторонятся, вся камера знает о моих отношениях с Гариком, что-то для них это значит, понять не могу — что? Сева и Костя без Гарика стали свободней, казались молчунами, а тут завели разговор…
— Иконами я не торговал, — говорю.— Как бы тебе объяснить?.. Ты не ходил на Пасху в церковь?
— Нет‚— говорит Сева,— бабка ходила. Родители — дипломаты, дома редко, больше за границей, а когда, приезжают и у них гости, закрывают бабку в комнате, у нее иконы, лампада… Стесняются или боятся… Хотя чего тут?
— Боятся, им загранку закроют, говорит Костя.
— Могут. Но в тюрьму за это не сажают?..— у Севы лицо интеллигентное, а казался простачком.
— В тюрьму не сажают,— говорю,— да и родители зря боятся, можно предъявить бабку иностранцам — для колорита, они это любят. И политически правильно: у нас, мол, свобода совести, хочешь верь, хочешь — не верь.
— За что ж тебя, если свобода — говорить боишься?
— Я на спецу боялся, не хотел на общак. А дальше общака — куда?
— Хаты и на общаке разные, — говорит Костя,— но если ты у нас прижился, нигде не пропадешь.
— А что такого, — Сева не отстает, — я могу про себя рассказать кому хочешь, если охота.
— В том и дело, — говорю,— держать дома иконы, зажигать лампадку — пожалуйста, если соседи или родственники не возражают, а когда начнешь объяснять про веру — считается религиозная пропаганда, за это статья.
— Так тебя за пропаганду?
— Не совсем, тут еще хитрей. Ты, к примеру, будешь ходить к бабке, читать Библию, учить молитвы, начитаешься и станешь объяснять еще кому-то, а если умеешь писать, напишешь — статью или книгу, это считается пропагандой, могут посадить. Бабка промолчит, она божья старушка, детям боится перечить, на Пасху красит яйца, ходит в церковь, ставит за тебя свечки — никто ей слова не скажет. Но ты-то сидишь за веру, за то, что говорил о Христе? Я, скажем, не выдержу — и напишу: моего друга, верующего человека, посадили за то, что он верил в Бога и соблюдал заповеди! А нам сказано: нет больше той любви, как если положить душу за друзей своих… Меня тоже посадят. Но уже по другой статье — за клевету на советский государственный и общественный строй: у нас нет гонений за веру — в газетах пишут, в Конституции сказано…
— Так у нас нет гонений или есть? — спрашивает Костя.
— Если посадили за веру — есть или нет?.. Сидят люди.
— Какая же клевета, когда правда? — говорит Костя.
— Старая история,— говорю,— и Христа распяли не за то, что Он был Богом, обвинили в политическом преступлении, в подрыве власти. Прошло две тысячи лет, ничего не изменилось.
— Как же не изменилось, — говорит Сева,— не знаю, что две тысячи назад, но сто лет назад у нас и царь был верующий, в тюрьму за веру не сажали… Или было?
— Верно,— говорю,— такого не было и быть не могло. Особенно, если тебе достаточно красить яйца и ни во что не вмешиваться. Но когда ты так любишь Бога, что не можешь пройти мимо несправедливости, готов умереть за своих друзей, ради Христа, тебя обязательно обвинят в политическом преступлении. А рецепт всегда один, при любом режиме — ложь.
— Ну а тебя за что,— не отстает Сева,— за пропаганду, кого защитил или ты… Бога любишь?
— Я написал книгу о человеке, который поверил в Бога, начал ходить в церковь, хотел жить по вере… — короче, как бывает в натуре…
— А что с ним было?
— То же, что со мной — посадили.
— Силен,— говорит Сева, — выходит, сам себя посадил?
— Выходит, так.
— А чем кончилось,— спрашивает Костя,— освободили?
— Я не дописал, это вторая часть. Если выйду.
— Напиши про нас, Серый, — говорит Костя,— опиши нашу камеру и все, что тут…
— Про это написано много книг.
— Про нас не написано,— говорит Сева,— то давным-давно, а про нас…
— Знаю те книги,— говорит Костя,— я за них сел. У меня сто пятьдесят четвертая — спекуляция, а следователь пугал Лефортовым, я книгами торговал, теми самыми и… всякими. На меня много повесили: книги, марки, абонементы за макулатуру… А я в отказе, в глухом — молчу.
— Погоди, — говорю,— а ты знаешь Андрюху Менакера?
— А ты откуда его знаешь?
— Я с ним на спецу почти три месяца… Хороший малый.
— Хороший, — говорит Костя, — он меня и сдал.
— Погоди — как сдал?.. Он рассказывал: его следо ватель купил, прочитал показания… Ты, вроде, в чем-то признался, а он подтвердил… Я, говорит, не знал, что он в отказе…
— Врет,— говорит Костя.— Он меня вложил, никто его не тянул, еще на воле, когда первый раз вызвали. Дурак, не понимает, я его не здесь, так на зоне достану…
— Как же так, он переживал, о тебе самого высокого мнения… Погоди, конечно! Костя! Ты, говорит, поглядел на него и… отвернулся. А если следователь и тебя обманул?
— Ты, Серый, может, хороший писатель, надо почитать, но Гарик тебе верно вмазал — ни хрена ты в людях не сечешь. Гнида он, Менакер, дождется… Он думал, деньги даром достаются. Когда такие деньги, можно посидеть… Хотя, если восемь лет впаяют… А следователь обещал, тут без обмана. Я знаешь как жил, Серый? Подъеду утром на моторе на Кузнецкий — только на такси ездил, мог купить машину, но зачем — ни выпить, ни… Выхожу из машины, а шестерки, вроде Менакера, встречают. Следователь говорит: ты, Ткачев — король черного рынка…
Ай да Костя, думаю, прав, ничего я в людях не…
— Книг, о которых ты говоришь, — продолжает Костя,— через мои руки столько прошло — любые деньги! Деньги не жалко, когда за книги срок… Кое-что почитал.
— А ты, Сева, — спрашиваю, — тоже за книги?
— У меня разбой,— говорит Сева, — игра в детектив. Отец привез газовый пистолет, американский, надели маски, подъехали к одной знакомой… Там много можно было взять… Они легли… Не от пистолета, со страху, а мы ничего не нашли, торопились… До дому не успели доехать — и на Петровку… Разбой с применением технических средств.
— Всё-таки не понять, Серый, — говорит Костя,— в Бога ты веришь, книги пишешь, людей защищаешь… Бог тебя тюрьмой наградил — так?.. Что ж ты боишься?
— А чего я боюсь?
— На спецу общака боялся, здесь…
— Не боится один Верещагин, — говорит Сева, у него крыша течет, он борец за правду. И Машка — того ничем не напугать.
— Кто такой? — спрашиваю.
— А ты не видал?.. Воон, у параши, не отходит…
Я, и верно, не видел, разве всех разглядишь, особенно в первые дни… Дикое существо: длинный, нескладный, со свалянными, пегими лохмами, рваная рубаха, грязные кальсоны, сидит на ступеньке перед ватерклозетом, перебирает тряпки, на иссиня-бледном лице блуждающая улыбка…
— Телевизор украл,— говорит Сева,— А что ты, Машка, с телевизором хотел делать? А я хочу посмотреть — кто там у него внутри, может, дети… А зачем тебе дети? В жмурки играть…
— Что ж его тут держат?