Лоренс Даррел - Горькие лимоны
Моя связь с деревней обрела еще одну, совершенно неожиданную форму: сыновья и дочери некоторых из моих соседей учились в гимназии, и каждый день у ворот меня встречали как минимум трое или четверо из них, чтобы поднести книги или просто засвидетельствовать почтение — просто потому что их отцы были моими друзьями.
Лучшую лабораторию для того, чтобы исследовать национальные чувства на эмбриональной стадии развития, придумать было трудно — и действительно, греческий остров внутри острова Кипр, со всеми его духовными и политическими устремлениями собирался вокруг фигуры этнарха (коего часто можно было видеть прогуливающимся по старым террасам дворца, с видом тихим и сосредоточенным) и находил свое воплощение в греческом языке и в греческих общественных институтах. Здесь же цвел редкий, экзотический цветок абсолютно донкихотской, иррациональной по сути любви к Англии, любви, которая, кажется, не свойственна ни одной другой нации, и которая здесь совершенно фантастическим образом счастливо уживалась со всепроникающей мечтой о Союзе. Порой я ловил себя на том, что не верю собственным ушам: настолько парадоксальным и противоречивым было все, что я слышал. Портрет Байрона, к примеру, висел в большой школьной зале, во главе целой галереи обладателей роскошных разбойничьих бакенбард — пастухов и крестьян, чьими усилиями была когда-то завоевана свобода Греции. На столе директора стоял портрет Черчилля и мрачно внимал тем яростным обличениям, с которыми хозяин кабинета обрушивался на британскую политику и на те несправедливости, жертвой коих в итоге оказывается народ Кипра.
— Мы никогда не пойдем на попятный, мы никогда не сдадимся, — уверял меня директор, поглядывая на портрет так, словно черпал моральную силу в этой мизантропической мине, в этом лице, как две капли воды похожем на Пивного Тоби[65].
В современной греческой истории крайне трудно отыскать объяснения романтическому мифу, возникшему в Греции вокруг революционных событий 1821 года; Англия "прислала своего лучшего поэта, чтобы помочь грекам поднять национальный флаг. Он умер за Грецию и Англию — которые обе по сути своей не страны, но воплощенные символы свободы". (Это отрывок из школьного сочинения).
Меня качало на волнах этих чувств, сбивала с толку несовместимость и последовательность сменяющих друг друга настроений, которые чередовались так часто, что я не успевал приготовиться к тому, что меня захлестнет очередной пенный гребень; из шестого женского класса, объятого антибританской анархией, я переходил в другое здание через дорогу, чтобы тут же услышать, как ученик из параллельного классического со слезами на глазах читает Байрона. Это были замечательные дети, и каждый из них был плотно укутан в серебристый шелковый кокон мечты; они, как лунатики, просыпались только от звука пистолетного выстрела или разрыва гранаты и принимались испуганно озираться, понимая, что все эти возвышенные слова и мысли в реальности ведут только к смерти, и что застывшим геометрическим шаблонам коммерции и политики были глубоко чужды прекраснодушные, выполненные по-детски, от руки, поэтические прожекты совершенного мира, где Воссоединение с Грецией имело подозрительно много общего с мистическим Воссоединением с Абсолютом. И трагедия заключается в том, что всего этого могло и не случиться — не должно было случиться.
Не должно было? Легче легкого умничать после драки. Но при всем том, положа руку на сердце, я не могу с уверенностью сказать, что мой собственный подход к проблеме Эносиса оказался бы более плодотворным, получи я возможность применить его на практике — реальной политической практике. Но в те дни, когда все только начиналось, под чарами летнего солнца и царившей повсюду искренней — и едва ли не всеобщей — доброжелательности — казалось, что спешить и беспокоиться из-за каждой мелочи нет никакой необходимости.
Греческая система образования сама по себе довольно диковинна. Создали ее немцы, с присущей им тщательностью и неизменной способностью из всего на свете извлекать пользу. Похоже, расписание занятий составляли так, чтобы ученику некогда было сомкнуть глаз ни днем, ни ночью — настолько оно перегружено, напичкано учебными предметами. В руках греков эта система, конечно, не могла не претерпеть некоторых изменений, но суть осталась прежней. Учителю вручали толстый классный журнал, расчерченный на графы и квадратики, где, судя по всему, следовало отмечать каждый вздох каждого из подопечных. Туда же следовало записывать результаты многочисленных контрольных и проверочных работ, к коим прилагалась сложная система оценок — основанная не иначе как на правилах Куинсберри[66]. Поскольку программа была совершенно необъятной, вдаваться в какие бы то ни было детальные объяснения материала времени попросту не оставалось. Ученикам раздавали стопки отпечатанных на машинке страничек, которые они должны были, как попугаи, затверживать наизусть. Результаты надлежало проставлять в некоем подобии больничного температурного графика, а потом пере носить в журнал. Поскольку всякий раз, обнаружив, что их оценки ниже проходного балла, ученики устраивали самую настоящую революцию, с оценками приходилось мудрить — хотя бы для того, чтобы сохранить тишину и покой. У здешних учителей жизнь была, мягко говоря, непростая, потому что ученики считали своим законным правом обращаться с жалобами непосредственно к директору гимназии, как только им начинало казаться, что их унижают, — а всякий ученик, который не получал десяти баллов из десяти возможных, немедленно приходил к выводу, что его унизили. Скандалы, публичные разбирательства, доносы были обычным делом, и родители обиженных учеников также зачастую не оставались в стороне. Они являлись на слушания и с места гневно грозили зонтиками набедокурившему учителю. Выглядело все это крайне живописно, а некоторые сцены, пожалуй, наверняка порадовали бы сердце Диккенса. Однако преподаватель гимназии вел жизнь полную тяжких душевных смут и треволнений. Дважды мне приходилось слышать истории о том, как учитель ставил не те оценки, а, следовательно, унижал дочку богатого и влиятельного человека, и в результате гнев разъяренного отца обрушивался на голову директора школы. Девиз был такой: "Спрашивай, но мягко, спрашивай, но осторожно, piano pianissimo".
Между тем, состав классов производил приятное впечатление и демократичностью весьма напоминал шотландскую школу. Никакого классового чувства здесь не было и в помине; сын Андреаса в своем потертом костюмчике сидел рядом с сыном господина Манглиса, единственным на все мои классы миллионером, и они крепко дружили. Хотя, с другой стороны, в этом смысле греки всегда были самыми большими в мире демократами.