KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Михаил Черкасский - Сегодня и завтра, и в день моей смерти

Михаил Черкасский - Сегодня и завтра, и в день моей смерти

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн "Михаил Черкасский - Сегодня и завтра, и в день моей смерти". Жанр: Современная проза издательство неизвестно, год неизвестен.
Перейти на страницу:

Доченька!.. Лерочка, не уходи… не уходи от нас с мамой. Оттуда не возвращаются. Оттуда не возвращаются!.. Прости нас за все, если б ты могла приходить к нам… хоть раз в месяц, в год… доченька, не уходи! Лерочка, если мы с мамой не можем, сделай хоть ты!..

Папа, ты звездочку нам принес? Ты был в школе?

Нет… — виновато понурился у окна: когда же мне было, в ночь ушел от вас, а теперь раннее утро. Но сегодня же принесу!..

Завтракать!.. — бодро прозвенел в дверях юный голос пожилой сестры. — А это, мамочка, вам… — вторую тарелку поставила. И два беловатых кофея, стянутых в круглых берегах, как ледком, липкой пленкой.

Ты туда и не смотришь: на завтрак, на обед и на ужин у тебя "Робинзон Крузо". Не сожрали его вовремя людоеды, так дожевывай ты. Отошел к своей скамейке и увидел, как спешит другой папа к другому окну. И в авоське, как в мотне бредня, отливают на солнце апельсины, бананы, яблоки. И соминая морда ананаса с зелеными усами запуталась там. Да, ломилась в те годы осень в палатки, лотки арбузами, дынями, сливами, персиками — всем, что мы так любили. Но роскошные натюрморты эти лишь отражались в моих глазах, как в стеклах трамваев.

А мои все читали. Что ж сидеть, Тамара просила съездить к гомеопату, может, даст чего-то от печени, очищающее. Дверь открыла старушка, потом на звонок выглянул сам врач, удивленно: один, без ребенка? Коридор, стулья — приемная, довоенная. Молодая женщина с трехлетним мальчонкой ждала приема. "Мама… — так знакомо, наивно задирал к ней славное личико, — а чего дохир скажет?" — "Посмотрит тебя". — "Мама, а дохир больно не сделает?" — "Нет, он добрый, — а сама напряженно глядит в стену. "Он скажет: диатез, да, мама?"

Диатез? Пригляделся: на лице пятна, расчесы. " Вы калину не пробовали?" — показал, что и я когда-то был родитель. " Ох, все уже было! И пили, и купали, и заваривали калиновые ветки. Вот теперь последняя надежда".

Последняя… И вдруг ни с того, ни с сего, глухо в пол: "А теперь дочь моя… умирает". Отпрянула женщина — с ужасом, сына прижала, но вовремя распахнулась пред ней дверь, заторопилась, избегая глазами меня.

В понедельник в больницу я ехал пораньше, чтоб не видеть ребят. Но стекался уж к школам, названивал праздник. И какой-то из этих мальчишек сказал: "Закрыв лицо руками, бык рысью пошел на мальчиков". Но со мной обратное было: я бежал от мальчишек.

"Вы за выпиской? Вот… — достала из кармана халата заведующая. — Простите, я все забываю, как вас зовут. Ах, да, да!.. Скажите, а где вы работаете? А кем? Там написано — оператор. Что это значит?" — "Н-ну, так…"

"Все-таки скажите уж мне, ведь это не связано с медициной, хотя вы и в тубдиспансере?" — кокетливо улыбнулась. "Связано. Только косвенно". — "Разве?.. — лукавые чертики прыгали в ее повеселевших глазах. — Это что, ко-че

гар? Простите за любопытство, но чем это вызвано? Ведь вы журналист? Так чем же?" — О, умела, умела быть свойской, приветливой, тонкой. Или с правой ноги наконец встала. Или ночью еще не забытая радость посетила ее.

В этот вечер, второго числа, увидел, как спишь. Не вдохнуть, никак, голова дергается… раз, два (начинал я считать), десять — ну же!.. Вздохнула, с всхрапом, а теперь выдоха нет. И опять вдоха. "Видишь?.." — "Ложись. Я послежу". — "Вот так всю ночь. До пяти… потом легче немножко. Я боюсь, что она задохнется".

Утром кто-то позвонил в дверь. Отпер и отшатнулся: незнакомая бабушка с двумя мальчуганами в школьной форме, с ранцами да цветами. "Мы к вам…" И уж понял, понял. Вошли, встали. На том самом месте, где сказала ты мне год назад в сентябре, шестого числа: "А меня кладут в Педиатрический".

" Вот, зашли узнать, как у вас дела. Цветочков Лерочке принесли…" — "И учебники… Лере", — покопавшись в ранце, протянул мальчик. "Ну, чего же вы плачете? — засовестила меня румяная бабушка. — Будьте же мужчиной". "Ах, какой я мужчина… — рукой лишь махнул. И в чем это теперь — быть? В том, чтобы принести тебе, ученица моя, эти книжки? Или на могилку их потом положить? Или сухо глядеть на обыкновенное счастье? Так глядеть, как

вот эти два одноклассника — удивленно, непонимающе? В чем, скажи, многомудрая бабушка? — У меня к вам просьба: у кого-то осталась общая фотография, весной их снимали, узнайте, пожалуйста, мы бы очень хотели такую. Большое спасибо Нине Афанасьевне!" — "Передам. И вы своим тоже. Ну, ребятки, пошли, проведали и хорошо, а то опоздаем в школу. Я бы, знаете, не пошла, да я член родительского комитета".

А мы никогда уж не будем. В Парагвайской академии наук легче нам стать членами, нежели в этом.

Выходя, услышал телефонный звонок. И взорвался в трубке радостный голос: "Саша!.. вы меня слышите? Только что говорила с Бурлаем, — и торжественным маршем, чеканя шаг, прошли строем слова: — Лекарство у него в руках! Сегодня же высылает. Лишь бы помогло. Но я верю, все равно верю!"

Верить, Анна Львовна, всегда лучше, чем не верить. Потому-то в мире столько религий. Каждый верующий всегда вдвоем — со своим богом. Кем бы тот ни был, даже деревяшкой. Никого нет ближе, потому что он — это ты. Только ты делаешь вид, будто это не ты. А кто же так подладится к тебе, как не ты сам? Ты, обряженный в своего истукана. А вы, гражданин атеист, всегда один, как сатана — и в постели, и на собрании, и в вытрезвителе. И об этом тоже сказал Митрофанушка: "Из дома убежал мальчик в количестве одного человека". Мальчик-то убежал, а куда ты, атеист, убежишь от себя?

Лекарство, наверно, уже летело, значит, нужно поговорить с Никаноровной. "Не знаю… — поморщилась на ходу. — Как мы можем на это пойти? Препарат новый, непроверенный. Кто возьмет на себя такую ответственность?" — "Но его уже применяют на Песочной". — "Это их дело, а мы…" — и ушла, унося свои голубичные глаза, подернутые морозцем.

В шестом часу пополудни высветилась на дорожке в светлом плаще Анна Львовна. Давно я не видел ее улыбающейся. Шла и рукой, издали, показывала на сумку: здесь, несу. "Вот… держите и — в добрый час! А как делать — в инструкции. Они читали ее?" И тут я стряхнул с себя на нее холодные капли — из бадейки заведующей: " Знают, но не хотят". — "Но это же безобразие! Как они смеют? Вы им завтра скажите, что лекарства у нас".

Но сказать не сразу представилось. Спозаранку торчал на скамейке у них на виду, но — туда, сюда, с каменеющими за версту лицами проходили мимо обе, заведа и лечащая. Разве надо все говорить? Это только жалкое наше писательство обречено "вырисовывать" мимолетную бессловесную мысль, выкаблучивать ее многословной чечеткой. А для нас, мимов, столько способов — поворот головы, взгляд, скользящий касательно, холодно обжигающий. А губы, голос, тон и… слова. За которыми тоже можно прятать и прятать. Подошел, услышал: "Вот закончу обход". Что ж, не к спеху, дела. Ждал, и глаза свои прятал в книгу — от знакомых. Да они и сами обходили, засматривались на верхушки деревьев. И не только глаза упрятать — самому мне тоже хотелось уйти по самые уши в чужую жизнь: на коленях лежала "Война и мир". Даже годы ничего не могут поделать с Толстым. Каждый будет находить в нем свое, вот и я изредка находил что-то наше. И не наше, для которого даже ручку нашарил в пустом портфеле, отчеркивал что-то. Для чего? Что же — думал писать? Нет, даже промелька подобного не было. Но подчеркивал. Так же, как (почему-то) не решился плюнуть в рожу Ханину, когда он заставлял меня выйти на смену. Почему- то? Потому что и в те дни знал, что буду работать. Потому и пошел в онкологический диспансер к Тамариной участковой, взял справку "по уходу за больным ребенком". Прокаженная же печать, но взял. И представил.

"Одна мысль за все это время была в голове Пьера: это была мысль о том, кто, кто же, наконец, приговорил его к казни? Это были не те люди, которые допрашивали его в комиссии: из них ни один не хотел и, очевидно, не мог этого сделать. Это был не Даву, который так человечески посмотрел на него. Еще бы одна минута, и Даву понял бы, что они делают дурно, но этой минуте помешал адъютант, который вошел. И адъютант этот, очевидно, не хотел ничего худого, но он мог бы не войти. Кто же это, наконец, казнил, убивал, лишал жизни его — Пьера со всеми его воспоминаниями, стремлениями, надеждами, мыслями? Кто делал это? И Пьер чувствовал, что это был никто. Это был порядок, склад обстоятельств". У нас тоже. Там склад, у нас болезнь. Но и там, и здесь — никто. Кого винить, от кого защищать? "Пьер смотрел на них, не понимая, кто такие эти люди, зачем они и чего хотят от него. Он слышал слова, которые ему говорили, но не делал из них никакого вывода и приложения: не понимал их значения".

А мы понимаем. Видим. Каждое слово, между слов, каждый жест, каждое виляние мысли. И все же… не понимаем.

"Он сам отвечал на то, что у него спрашивали, но не соображал того, кто слушает его и как поймут его ответы". А мы соображаем: и кто слушает, и как поймут. "В душе его как будто вдруг выдернута была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым, и все завалилось в кучу бессмысленного сора. В нем, хотя он и не отдавал себе отчета, уничтожилась вера и в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в бога… Он чувствовал, что возвратиться к вере в жизнь — не в его силах".

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*