Николай Семченко - Горизонт края света
Дорогу к птичьему раю преграждали толстые, в три пальца, стебли борщевика с широкополыми белыми шляпами. А за ними торчали пики рогоза и простирались настоящие дебри тёмно-зелёных болотных трав.
– Н-да, а нам ведь туда надо как-то продраться, – вздохнул Лёша. – Ничего не поделаешь, выломаем каждый по две берёзки, сделаем жердины и вперёд…
– А охрана природы как же? – съехидничал Олег.
– Дарами природы стоит пользоваться разумно, – засмеялся Лёша. – Вон Игорь об этом в газете пишет. Понял?
– Да ладно тебе, фу-ты, ну-ты!
Мы срубили несколько берёзок, обтесали сучья м пошли через болото: одной жердиной путь проверяешь, по другой идёшь. Как до конца жердины дойдёшь, вперёд бросаешь другую жердину, а ту, что под ногами, поднимаешь и ею подпираешься. Так и переступали. Медленно, конечно, но зато надёжно.
И куда нас черти несут? – бурчал Дятел то ли в шутку, то ли всерьёз. – В прошлый раз, кстати, здесь сухо было, никаких проблем – шпарь себе напрямки, без всяких проблем!
Лёша переступал по своей жёрдочке молча, и я тоже, озабоченный балансировкой на своей берёзке, молчал, а Дятел балагурил:
– Ну и народ. Что за люди? Куда нас несёт? Разве отсюда не видно: никакого зимовья на холме нет.
– Да что ты заладил одно и то же? – возмутился Лёша и передразнил: Что за люди, что за люди? А такие вот мы дуроломы: вперёд, и никаких гвоздей!
Окончательно переругаться они, слава богу, не успели, потому чо болотце скоро кончилось. Правда, в ногах путалась густая трава, она хватала нас за щиколотки жгутами корней, но всё-таки, наконец, можно было идти без всяких жердин.
На полянке мы отдышались, отряхнулись от грязи и налипшего пуха сушеницы55. Лёша сказал, что пойдёт к реке, а Дятел, подмигнув мне, предложил:
– Ну что, поищем тут, как говорится, следы минувших эпох? Или – костерок, чаёк сварганим, а?
– Успеем ещё чаёк пофыркать. Можно подумать, мы сюда от нечего делать на пикник припёрлись…
– Фу-ты, ну-ты! Кто-то же должен разжечь костер, хоть обсушить обувь…
– Делай, что хочешь!
Ничего интересного я не увидел, хоть и облазил все прибрежные заросли. Даже мало-мальского намёка на большое строение не обнаружилось. Может, лучше с холма осмотреть округу? Всё-таки обзор шире, хе-хе, как у Высоцкого: «Жираф большой, ему видней!»
Пушица лепилась на сапоги, на брюки цеплялись липучие зеленые шарики-колючки, и противно, словно наждаком, царапал руки шиповник. С холмика хорошо были видны и куртины лиственниц, и речная лука, серебрившаяся от солнца, и даже приметил я выводок куропаток. Птицы спокойно ходили шагах в тридцати от Дятла, который собирал хворост для костра.
Солнце просвечивало воду, и сквозь её толщу хорошо было видно и разноцветную гальку, и стайки крупных хариусов. Рыбины лениво прогуливались вдоль берега, играя зеленью спинок, и не обращали друг на друга ровным счётом никакого внимания: каждый хариус – сам по себе, степенный, вальяжный, дородный.
Оглядев этот сверкающий и прозрачный мир, я решил спуститься виз и набрать к чаю смородины. Её кусты тянулись вдоль всего берега рядами, будто специально кем-то посаженные. А всё объяснялось просто: большая вода по весне тащит с собой не только огромные бревна и вывороченные с корнями чозении, но и семена разных трав и кустарников – вода уходит, а они остаются в ложбинках, прорастают и, пожалуйста вам, плантации витаминов. Ветки смородины гнулись вниз, отягощенные гроздьями чёрных блестящих ягод. Хороший урожай!
Пробираться к этим витаминным запасам пришлось по буйным зарослям метлицы и, раздвигая их ногой, я нащупал какое-то бревно, поскользнулся на нём и вдруг земля подо мной провалилась. Больно ударившись боком о какой-то выступ, ошеломлённый падением, я тут же вскочил. В сером, неверном сумраке разглядел стены. Сверху сквозь пробитый мной проём вваливался столб света и слепил глаза. Что это? Землянка?!
На крик первым прибежал Лёша. Он просунул голову в проём и, ничего не видя, испуганно спросил:
– Ты как туда попал?
– Не знаю… Провалился вот…
– Что там?
– Темновато, плохо видно. Но похоже, землянка.
Лёша замолчал, отодвинулся от края проёма и в него тут же сунул свою лохматую голову Дятел:
– Если я к тебе спрыгну, шею не сверну?
– Себе или мне?
– Не хохми!
– Спускайся на руках ногами вперёд – так надёжнее…
Дятел спустился ко мне, огляделся и вытащил из кармана куртки маленький плоский фонарик. Вообще, я бы не удивился, если бы при нем оказалась даже переносная мини-электростанция: в многочисленных карманах (один был пристрочен даже под коленкой!) Олег держал всякую всячину – гвозди, гайки, разводные ключи, перочинные ножики, да разве всё его барахло перечислишь?
– Лёша, давай тоже к нам! – позвал я. – Тут что-то есть…
– Нет уж, я вам наверху пригожусь. Как вылазить будете? Лестницы-то нет…
Об этом я как-то не подумал. Осклизлые земляные стены поросли кое-где мокрым лишайником, вверху – сруб из полусгнивших брёвен, потолок был похож на вывернутую наизнанку баранью шубу: вниз свисали какие-то лохматые клочья, торчали узловатые корни. Лестница, если и была, давно изгнила, и выбраться наверх из мрачного четырёхугольного короба без посторонней помощи мы бы, наверное, не смогли.
Мы с Дятлом топтались в какой-то трухе, задевали чёрные нары – сделанные из лиственниц, они казались прочными, но садиться на них было боязно: вдруг развалятся? В углу, там, где, должно быть, когда-то поддерживался в очаге огонь, стоял большой горшок, на ощупь вроде как глиняный, и валялось множество черепков. Здесь же высилась аккуратная горка костей, вернее, это мы сначала подумали так – кости оказались кусками моржовых бивней. Дятел, приседая, высвечивал фонариком самые тёмные уголки, но больше мы ничего не обнаружили.
Лёша спустил к нам две аккуратные лесины и, выбравшись по ним наружу, мы уселись рядком у кустов смородины. Говорить не хотелось. Надо же, старое зимовьё оказалось пустым! Никаких следов, ни одной зацепки, которые позволяли бы сказать: более трёх веков назад тут останавливались русские землепроходцы, может быть, даже Попов или Анкудинов. Атласов в этих местах не проходил – его отряд двигался южнее.
Ребята напропалую курили. Дятел попытался сказать что-то насчёт полезности даже отрицательного результата, но тут же сконфуженно замолчал.
Я смотрел прямо перед собой: на горизонте – синие горы, пёстрый малахай тундры, лиственницы, мох всех оттенков цвета, кое-где почти голубой. И снова взгляд скользил к горизонту, оттуда – по тундре, лиственницам, кустам смородины и снова упирался в этот голубоватый, какой-то неестественный посередине зелени, прямоугольник мха. Будто на каменском кладбище сидим: старые могилы там покрывает вот такой же особый мох. И тут меня осенило:
– Ребята! Да ведь это же…
И не договорив, бросился к этой полянке, и, не рассчитав движения, наступил на её край и провалился по колено в липкую, холодную грязь. В сапогах сразу же противно всхлипнула вода, но я не обращал на это внимания – засунул руку до плеч в голубоватую жижу и, пугаясь гулко заколотившегося сердца, тут же наткнулся на какой-то лоскут. Вытащив его, долго не мог понять, что же это такое. Может быть, остаток сапога? Вслед за ним я нашарил на дне что-то длинное, похожее на нож – оказалось, пальм56. Он был без ручки, проеденный насквозь ржавчиной.
Мне вдруг стало и страшно, и мучительно весело, и в один миг промелькнули передо мной лица и отца, и матери, и дедов-бабок, и вся жизнь моя, и портреты друзей, и даже ОВ просияла улыбкой ангела, и безудержно закружилась голова – время, сконцентрировавшись в одну точку, разжималось стремительной пружиной и снова вспыхивало моё солнце, и поднималось над головой моё небо, и мои друзья смотрели на меня. Как всё это объяснить? Науке теперь известна теория обратного движения времени, но в те мгновения я как-то не думал о таких умных вещах. Как, впрочем, не вспоминал и строк бесконечно любимого мной Валентина Катаева: «Мучительное мгновенье превращения настоящего в прошлое. А подлинные события, ушедшие в небытие, вдруг возвращаются откуда-то, как из чёрного провала обморока, видоизменённые, очищенные, препарированные и бесконечное число раз повторяющиеся в двух перспективах, как отражение горящей свечи, поставленной между двух зеркал, уходит в бесконечность будущего».
Я потом обо всём этом вспомнил, а в те минуты, признаюсь, больше всего на свете боялся наткнуться на останки человека. Не из какого-то особенного страха перед покойниками или из-за брезгливости, нет! Не представляю, как шекспировский могильщик мог запросто взять в руки череп и ещё произнести гениальный монолог. Ведь он держал то, что когда-то было живым и настоящим, понимаете? И вот – бесчувственная кость, обычная кость, которую можно расколоть, бросить, сделать с ней всё, что угодно, и ей будет всё равно и всё едино. А ведь эта черепная коробка когда-то была хранилищем мыслей, чувств, поступков, и, может быть, принадлежала человеку, род которого продолжаешь теперь ты, и не страшно ли ощущать пустоту и холодную, мёртвую отчужденность некогда живого?