Лео Яковлев - Голубое и розовое, или Лекарство от импотенции
Думаю, что именно эти мои размышления о человеческой красоте заставили меня, с чувством вины за свою короткую память, вспомнить еще об одном красивом лице — о Мунисе. И во время очередного приезда Хафизы я попросил ее, «освежив» свои туркестанские «каналы связи», выкупить для меня Муниса. Выслушав меня, она с нарочной грубостью спросила: — Тебе мало трех баб? На мальчика потянуло? Я попытался объяснить ей, что я хочу сделать для него то, что сделал для меня когда-то Абдуллоджон: вернуть ему право сознательного выбора своего места в интимной вселенной человечества, но не был убежден в том, что она поверила моим несколько взволнованным словам. — Ладно! — сказала она. — Связи мои еще не рассыпались, и я попрошу доставить ко мне мальчишку, но учти, что его перемещение будет организовано попримитивнее, чем твое, и, следовательно риска для него будет больше. Готов ли ты рискнуть его жизнью? Ответ на этот вопрос у меня был давно готов: — Я не вижу смысла в той жизни, которая там его ждет, и если Господь не поможет мне в том, что я задумал, то так тому и быть. Будет еще один грех на моей несчастной душе! И Хафиза не подвела меня, и Господь помог, и женственный Мунис оказался еще смелее, чем я думал, и через полтора месяца после этого разговора я тайком любовался им, а он пытался воспроизвести свой загадочный взгляд, брошенный им мне в день нашей первой встречи. Но, в отличие, от моего хозяина и первого любовника Абдуллоджона, я дал себе зарок, как писали в постсоветских частных объявлениях, — «интим не предлагать». Это оказалось проще сказать, чем сделать, потому что стоило мне забыться и отечески, без задних мыслей, приобнять его за плечи, как его гибкое и упругое тело каким-то непонятным образом возбуждающе обвивало меня так, что сам воздух вокруг меня начинал излучать жар желания и страсти. Я сдерживал себя и ломал голову над тем, как мне все-таки применить рецепт Абдуллоджона. И в конце концов в моей голове созрел еще один рискованный план. Я отважился в межсезонье, когда вероятность ненужных мне встреч была практически равна нулю, съездить на два дня в Анталью. Там мой весьма сластолюбивый и опытный в любовных делах шоферюга стал приводить ко мне на прием профессионалок, изнывающих от зимнего безделья. Я остановился на четвертой и объяснил ей, что я от нее хочу. Я до сих пор не могу забыть ее изумленные глаза, но, порасспрашивав меня о том, о сем, она согласилась. Через пару дней я прислал к ней, как к квартирной хозяйке, Муниса, сказав парню, что ему, чтобы побыстрее привыкнуть к новой жизни, будет полезно пожить месяц-другой на почти безлюдном большом курорте, побродить по кафе и прочим увеселительным заведениям. Одним словом, освоиться. Он еще не вышел из оцепенения, вызванного переменами в его жизни, не чуял подвоха и легко согласился на это предложение. Не могу сказать, что я не беспокоился о нем: в зимней Анталье могли в это время на его пути оказаться несколько тоскующих голубых, и он бы с его красотой и нежностью мог стать бесценным товаром, пойти по рукам. Но Бог миловал, и через полтора месяца я получил от жрицы любви совершенно другого человека, которого не нужно было держать от себя на расстоянии вытянутой руки. В нем остались и нежность, и готовность к ласке, но душа его уже парила в двух мирах, и, уловленные мною его взгляды на ноги Надиры, мысленно раздевая мою красавицу, явно скользили вверх по этим двум «бесконечно длинным дорогам, ведущим в заколдованный Дамаск», как говорил Вертинский. Я решил сам рассчитаться с его наемной «подругой-учительницей»: ведь, в отличие от Абдуллоджона, следившего за моей с Сотхун-ай любовной игрой, я не подсматривал за Мунисом и мне было интересно хотя бы услышать рассказ о том, как все это было. Но его учительница проявила неожиданную скромность, и как только я осторожно приступил к расспросам, она, потупив вздор, оборвала их одной своей фразой: — Мне неудобно брать у вас деньги, эфенди. Это я должна была бы заплатить вам: счастье, которым вы меня наградили, даже самым благородным женщинам выпадает один раз в жизни и то не всегда, а такие, как я, не могут о нем и мечтать … И я понял, что Мунис открылся ей и дал волю всей своей нежности. Выходит, я не ошибся. Через некоторое время меня приехала навестить моя четырнадцатилетняя правнучка Мехрабон. Она была рядом со мной, когда я заметил, что к нам подходит Мунис. Но меня он, казалось, не замечал. Его глаза был устремлены на девушку, и я опять, как когда-то при первой встрече Хафизы с ее Мансуром, увидел тот мимолетный лазерный лучик любви, соединивший их взгляды. Великий царь Сулайман говорил об огненных стрелах ревности, но огненны и стрелы любви. Путь их друг к другу будет еще долгим, но я был уверен, что они его пройдут. — Что ж, — подумал я. — Круг замкнулся: когда-то мой Абдуллоджон подарил мне любовь и душу своей дочери, а теперь я дарю моему Мунису любовь своей правнучки. Во всем этом я увидел еще один великий Знак Господа, принявшего меня и мои дела под Свое высокое покровительство. По своей энской привычке я, подумав о Нем, взглянул в небо, но тут же опустил очи долу, вспомнив уже звучавшие здесь вещие строки Руми:
Вы, взыскующие Бога средь небесной синевы, Поиски оставьте эти, вы — есть Он, а Он — есть вы.
Бог был во мне, и из глубин моей грешной души Он все время старался направить меня на истинный Путь. В случае с Мунисом это Ему удалось.
Начало две тысячи третьего года внесло некоторые изменения в расстановку сил в моей вселенной, однако все возможные последствия этих событий мне еще не были ясны. Суть же их была в следующем. В конце января я совершенно случайно слушал по радио какие-то российские известия. Вдруг голос диктора стал несколько торжественнее, — так всегда бывает, когда готовится сенсационное сообщение, — и он объявил, что «вчера в Санкт-Петербурге совершено дерзкое преступление: на Московском проспекте в районе парка Победы из двух минометов была обстреляна проезжавшая машина. При взрыве погибли пассажир — депутат Государственной Думы М. и водитель». А ехавшая в этой же машине известная шансонетка Жося (вероятно, Жозефина) Говзония, — то ли из «лиц кавказской национальности», то ли из новых выкрестов, — доставлена в больницу в тяжелом состоянии. Я помнил эту Жосю: однажды, когда она пела «под фанеру» на стадионе, порыв ветра сдул с нее парик, и она оказалась лысой, реализовав в моем представлении фантазии Эжена Ионеско. Слова диктора вызвали в моей памяти и другое видение прошлого: золотая питерская осень, роняющий листву парк Победы, шорох падающих листьев, смешанный с шорохом капель моросящего дождика, и я, еще молодой, спешу, чтобы не промокнуть от метро к гостинице «Россия», забегая по пути в продуктовый магазин: впереди вечер с доброй женщиной, и без шоколада и коньяка не обойтись. Одним словом, как пел великий русский бард, будучи в эмиграции, то есть примерно в моем нынешнем положении:
Принесла залетная молва Милые и нежные слова: Летний сад, Фонтанка и Нева…
С трудом вернувшись в реальный мир, я, наконец сообразил, что это, казалось бы, не касающееся моих дел известие имело ко мне самое прямое отношение. Дело было в том, что погибший депутат М. и мой «кощей» — оказались одним и тем же лицом. Следуя «демократической традиции» в части «предельной гласности», русские «средства массовой информации» услужливо сообщали и его известную мне с тех пор, когда я его знал, как скупщика краденого, кличку — «Шанхайчик», которая всегда меня удивляла, ибо в его облике китайского всего-то и было, что едва заметный прищур глаз, значительно меньший не только, чем у штабс-капитана Рыбникова, но и чем у меня самого после солнечного туркестанского детства. В том же, что человек с блатной кличкой стал депутатом Государственной Думы, я не находил ничего удивительного — таким, по моим представлениям, был весь «новый русский истэблишмент», в коем, как говорят, оперативную кликуху «Максим» имел и недавно почивший в бозе бывший стукач из имперских евреев, перекрасившихся в «русских государственников», достигший вершин светской власти, а оперативная кликуха «Антонов» была присвоена другому стукачу — обрусевшему немцу, считавшему себя «духовным лидером» русского народа. Экзотическая же кличка моего кощея «Шанхайчик», закрепившаяся за истинно русским человеком с московским выговором, как бы уравновешивала эту бессмыслицу. А принципиальной разницы между стукачами и уголовниками я, ей-Богу, не видел. Понятно, что, не имея результатов тщательной разведки ситуации, сложившейся после гибели депутата М. в возглавлявшейся им банде, я мог только строить свои догадки: означает ли эта неожиданная, но желанная для меня смерть, конец или распад империи кощея, или выпавшее из его рук знамя сразу же подхватит его «наследник», и принцип «король умер, да здравствует король» восторжествует. Я, конечно, был заинтересован в полном распаде кощеевой империи, но даже и в случае ее сохранения у меня оставалась бы надежда на то, что хотя бы мой «вопрос» похоронен вместе с самим кощеем. И для такой версии у меня были свои основания: когда меня «готовили» к отправке в Туркестан, мной, да и всей подготовкой «экспедиции» занимался только один Паша, и еще тогда у меня создалось впечатление, что захват ценностей Абдуллоджона кощей планировал сам, не ставя в известность остальной «директорат» своей банды. В этом втором случае, так же, как и в первом, все концы этого неудавшегося предприятия полностью исчезали. Мне оставалось только все это проверить и убедиться в своей безопасности. Подумал я и о том, насколько эффективен в этой жизни слишком поздно усвоенный мною принцип «ничего не предпринимать». Надо же: всю жизнь я, как говорят, крутился, пытался что-то сделать, что-то кому-то доказать, почти как еврей у Розанова — «постоянно что-то делает, что-то предпринимает», и как только я прекратил суетиться и покорился судьбе, она, судьба, сама, безо всякого моего участия принялась «решать» мои вопросы. Может быть, скоро она «окончательно решит» и мой собственный вопрос, и я буду не в обиде. Раз уж я «зацепил» Розанова, то закончу эту неглубокую философию его же словами: «Нужно, чтобы этот сор был выметен из мира. И вот когда настанет это „нужно“, я умру». Я давно уже был готов и к такому поводу событий. Поэтому я не очень торопился с изучением московской уголовной конъюнктуры, сложившейся после кончины кощея. Тихая и размеренная жизнь за каких-то несколько месяцев незаметно внесла в мое бытие, — вернее, в мое мировосприятие, — какие-то еще непонятные, но, как мне кажется, необратимые изменения. Я отдавал себе отчет, что причины моего столь легкого вхождения в этот удивительный и неповторимый мир Ислама во времени лежат далеко за пределами этих нескольких месяцев, проведенных у подножия Центрального Тавра. Они, безусловно, имеют прямую связь и с моей жизнью в доме Абдуллоджона, где для меня более чем на год остановилось Время, и где я делал свои первые шаги навстречу этому волшебному миру, незаметно менявшему мою кровь и растворенную в ней душу.