Владимир Маканин - Река с быстрым течением
— Ничего я не думал.
— Павел…
Но Павел Алексеевич, перебив, произнес почти шепотом:
— Вот что. Перескажи Витюрке, что я подамся через плато на восток — как можно восточнее.
Томилин кивнул. И спросил:
— А мы?
— Решайте сами… Если хотите со мной, еще день-два повертитесь здесь, но на работу не устраивайтесь, понял?
Георгий тем временем успел сбегать за бутылками, ларек чернел в двух шагах; Георгий разливал по стаканам розовый с пузырями портвейн и, как бы продолжая треп Василия (тот уже несколько выговорился), рассказывал всякую живописную мелочишку из жизни отца-таежника:
— А я был совсем махонький. И папаша, прежде чем смыться, пригладил мне чубчик. «Сынок, не осуждай меня — я люблю тайгу и свободу», — так он говорил. Тайга, мол, зовет. Когда, мол, вырастешь, поймешь и простишь.
— Про тайгу и мне говорил, — важно и с весом уже высказавшегося подтвердил Василий.
— Во-от, — продолжал рассказ Георгий. — И заметьте, девушки, говорились эти слова в самое разное время. В самых разных городишках. Детям от самых разных матерей — вот это таежник!
— А как же вы познакомились? — спрашивали девчушки.
— С Васькой? Чистая случайность…
И, промочив горло портвейном, Георгий вновь рассказывал. Василий поглаживал молодые усы.
Что и говорить, его мальчики. По-своему любя Павла Алексеевича, они тем сильнее старались на людях поносить его, ерничая и выставляя себя и одновременно красуясь в общепонятной роли брошенных когда-то детей. В праздники или выходные дни, как только было настроение и не было денег, они пристраивались к вертолетчикам и начинали его разыскивать. Привыкшие к сравнительно близкому его существованию, они не спеша искали его и — находили.
— …Ты куда это, Пал Алексеевич?
— Ладно, ладно. — Павел Алексеевич хлопнул Георгия по каменному плечу. — Болтайте про отца дальше, а отцу надо подумать о работягах.
И с несколько нарочитым вздохом, тяжела, мол, бригадирская кепка, Павел Алексеевич втиснулся в дверь общежития, оставив на крыльце и сынков и всех прочих.
Он быстро вошел в комнату. На столе стояли три пустые бутылки. Седой Витюрка, блаженно полуоткрыв рот, сидел, склонившись к гитаре, тонкая счастливая нить слюны сползала на струны: он спал. Говорить что-либо сейчас ему было бесполезно, и Павел Алексеевич не стал тратить малого своего времени.
Павел Алексеевич легко и даже как-то молодо прихватил вещи — он их еще не разбирал, только и вынул теплые носки, взамен промокших. Носки Павел Алексеевич сунул в карман. Он вылез через окно, там сразу начиналась тайга, и уже со второго шага он ступил в прелую чащу.
Он шел быстрым, привычно прихрамывающим шагом. Завтра же с похмелья Василий и Георгий для начала будут ему плакаться на матерей, которые в детстве их не любили, не пускали в кино («Про меня ни гугу, а сама замуж норовит!») — и завтра же, опохмелившись, они будут рваться на охоту и просить Павла Алексеевича купить или добыть им патроны. Они будут клянчить на патроны, на ружьецо, будут гулять с девчонками, пить, спаивать, а когда попадутся на глаза начальнику стройки и тот скажет — убирайтесь! — вновь сгодится расцвеченный рассказ про отца-таежника, про отца-беглеца. Не моргнув, они прилгут, что прибыли сюда, чтобы трудиться, чтобы устроиться в бригаду Павла Алексеевича, а Павел Алексеевич, отец родной, их, мол, не берет. Тут они особенно будут грубы, лживы и безжалостны. Начальник кликнет Павла Алексеевича, а Павел Алексеевич, опытом зная, чего его сыны стоят в строительной работе, пустится в долгое и тяжкое, и пошлое объяснение; начальник, впрочем, быстро возьмет сторону отца, чутко отличая подонка, который хотя бы умеет вкалывать, от нормальных и честных парней, которые вкалывать, однако, не умеют, и опять скажет им — убирайтесь! — и, уже притихнув, собрав рюкзаки, они будут клянчить и выдергивать у Павла Алексеевича последние рубли. Но и тогда улетят не сразу… Павел Алексеевич, невидный, шел, держась опушки, лесом, чтобы к вертолетной площадке выйти как выскочить.
Слегка завалив винты на левую сторону, сидели два вертолета, один тарахтел — повезло! — и Павел Алексеевич, прихрамывая сильнее обычного, заспешил напрямик через взлетный зеленый выкос. Но спохватился. Человек шесть пассажиров, что вышли из вертолета, уходили по тропе от Павла Алексеевича, и среди них, замыкающей и последней, — молодая женская фигурка. Она могла оглянуться. Могла оказаться Олей, и Павел Алексеевич живо представил, как Оля оглядывается, затем быстро идет к нему: «А вот и я!» — гордая и взвинченная своей взрослой небанальной любовью. Вот она вся — стоит в шаге от него, независимо помахивает чемоданчиком и смеется молодыми глазами.
Переждать нетрудно. Павел Алексеевич закурил, пять минут — это пять минут. (И чтобы в будущем не грозило ему это обилие любви, которое здесь присуще всякой женщине.) Мужики с рюкзаками уже скрылись. Оля, если это Оля, шла сейчас по тропке, минуя открытое пространство; вот-вот и она скроется, исчезнув в мелколесье, как должна разом исчезнуть молодая длинноногая фигура женщины с легким чемоданчиком в руке.
Павел Алексеевич подошел к вертолетчику.
— А-а, Павел Алексеевич, здравствуйте, куда путь держим?
— Подальше.
Вертолетчик рассмеялся: это, мол, я и сам знаю. Они все его знали.
— …До старой базы лечу.
— А за плато не махнем?
— Не дотянем, Павел Алексеевич, что вы!
— Добрось тогда до базы, а там, даст бог, я на другой перелезу.
Вертолетчик присвистнул:
— И на третий придется… Теперь вкруговую, это далеко. И ведь скучно — туда вертолеты раз в полгода летают.
— Меня устраивает.
— Ладно. Только не торопите… Может, еще кто подвалится — время не вышло.
Поболтав, вертолетчик сделался солиден и строг, а Павлу Алексеевичу пришлось, конечно, смириться и ждать. Как и всегда, от второй кряду сигареты у Павла Алексеевича начались в животе рези, но ничего жидкого и смягчающего в рюкзаке не было. Павел Алексеевич шарил, скребя пальцами по дну рюкзака, а потом прекратил это пустое занятие и уставился на опушку, за которой начинался нетронутый лес. Он смотрел на стволы деревьев, как будто пробуждал в себе некое вожделение, — он долго смотрел. В сознании хранились следы увиденной когда-то природы, образы, оттиски речушек и оврагов, но только нет у человека возможности считывать их там и, припоминая, вызывать их в себе. Потому люди и не обмениваются речушками и не передают друг другу, как обмениваются или передают знакомые мысли.
Томясь, Павел Алексеевич вспомнил, как передвигался по зеленому полю столбик длинноногой женской фигурки, скрывающейся в мелколесье, — он вспомнил другую женщину, не Олю, но тоже сухощавую, тоже умненькую, читавшую книжки, топографа из Брянска. Той было уже за тридцать, о жизни, что нужно узнать, она узнала, добирала таежные крошки. А в Павле Алексеевиче тогда еще была сильна определенная притягательность, что была, быть может, лишь отблеском той притягательности природы, которую он уже разрушил и продолжал разрушать. В минуту слабости, что ли, Павел Алексеевич рассказал ей как-то о сыновьях, она сначала посмеялась, потом, чуткая, вовремя посерьезнела: «Они тебя преследуют, как в греческой трагедии!» Павел Алексеевич буркнул тогда ей: «Да. Похоже», — хотя и не знал, о чем речь. А начиналось утро. Серенькое, без солнца. Размотавшая свой клубок до конца, топограф сказала, поедем, мол, в Брянск и будем жить, если уж оба набегались, и добавила даже, что квартира трехкомнатная пустует и ждет. Она, кажется, настаивала.
А Павел Алексеевич пугнул ее тем, что прописка останется пропиской, и что сынки найдут его где угодно, и что покуражиться и погулять в Брянске им, глядишь, приятнее, чем в тайге.
— Ну все, — сказал вертолетчик, неторопливо, аккуратно оттягивая рукав и приоткрывая часы. — Мы честно ждали. Можно лететь.
А Павел Алексеевич ворчливо заметил — давно, мол, пора.
Там за плато могли быть нехоженые травы и земли, там все могло быть; они летели над тайгой, которую сверху Павел Алексеевич знал почти так же, как снизу, — сегодня он был единственный пассажир.
При каждом повороте реки возникали ряды выстаревших елей, каждый раз — новые; в них было выражение, в них был смысл и даже обнаруживалось вдруг лицо с особым, своим рисунком. Ощущение это, как и всегда, помогало ему жить и как бы возвышало над самим собой. И все же от одинокости Павел Алексеевич заскучал, от одинокости пожаловался на рези в желудке, и вертолетчик протянул ему, неторопливо, впрочем, через оконце в салон фляжку с крепким холодным чаем. Вертолетчик держался солидно. Но Павел Алексеевич и его помнил совсем молоденьким, лет пятнадцать, что ли, назад. Вертолетчик тогда только-только начинал летать, а Павел Алексеевич уже бегал от жен. Жизненная разница была огромна.