Итало Кальвино - Если однажды зимней ночью путник
Смотрю на лицо Анаклеты – прекрасный индейский лик, чуть уплотненный возрастом; без единой морщинки. Смотрю на ее пышное тело в полосатой накидке и спрашиваю себя, не за этот ли некогда высокий, а теперь отлогий уступ цеплялся я младенческими ручонками.
– Так ты знала моего отца, Анаклета?
– Лучше бы мне его не знать, Начо. Не в добрый час явился он в Окедаль...
– Почему, Анаклета?
– Мы, индейцы, видели от него только зло... Да и бледнолицые тоже... Потом, он исчез... Но и уехал он из Окедаля не в добрый час...
Индейцы не сводят с меня глаз. Детских глаз, беспощадно глядящих на вечное настоящее.
Амаранта. Так зовут дочь Анаклеты Игерас. У нее большие раскосые глаза, острый нос с широкими крыльями, тонкие волнистые губы. У меня такие же глаза и губы, такой же нос.
– Правда, мы с Амарантой похожи? – спрашиваю я у Анаклеты.
– Все уроженцы Окедаля на одно лицо. Что индейцы, что белые. Не отличишь. Да и немудрено: наше горное селение стоит особняком. Живет здесь несколько семей. Веками мы вступаем в брак только между собой.
– Но мой отец был со стороны...
– То-то и оно. Если мы не жалуем пришлых, значит, на это есть свои причины.
Индейцы глубоко вздыхают, приоткрыв рты. У них редкие, изъеденные зубы, без десен, совсем как у скелетов.
Проходя по второму дворику, я заметил пожелтевшую фотографию юноши. Фотографию украшали гирлянды цветов и озаряла лампадка.
– По виду этот умерший с фотографии тоже здешний... – говорю я Анаклете.
– Это Фаустино Игерас, Царствие ему небесное! – отзывается Анаклета, а индейцы вполголоса произносят молитву.
– Он был твоим мужем, Анаклета?
– Моим братом. Он был опорой и защитой нашего дома и нашего рода, покуда враг не перешел ему дорогу...
– У нас с тобой одинаковые глаза, – обращаюсь я к Амаранте, нагнав ее у мешков во втором дворике.
– Мои больше, – отвечает она.
– Давай проверим, – предлагаю я и подношу к ней лицо так, что дуги наших бровей соприкасаются. Затем, прижавшись бровью к ее брови, разворачиваюсь. Теперь мы касаемся висками, щеками и скулами.
– Вот видишь, уголки глаз кончаются в одной точке.
– Ничего я не вижу, – говорит Амаранта, но не отстраняет лица.
– И носы тоже, – продолжаю я, уткнувшись носом в ее нос, немного наискосок, чтобы совпали профили, – И губы... – выдавливаю я, прильнув к ней губами и накрыв половинкой моего рта половинку ее.
– Больно! – вскрикивает Амаранта. Я наваливаюсь на нее всем телом, прижимаю к мешкам и чувствую, как выпирает ее грудь и вздрагивает животик.
– Каналья! Скотина! За этим ты притащился в Окедаль! Весь в отца! – раздается над моим ухом громогласный голос Анаклеты. Она хватает меня за волосы и отшвыривает к столбам. Амаранта, получив пощечину, падает спиной на мешки.
– Моей дочери тебе не видать как своих ушей!
– Почему это не видать? Что нам мешает? – возмущаюсь я. – Я – мужчина, она – женщина... Если судьбе будет угодно, чтобы мы полюбили друг друга, пусть не сегодня, когда-нибудь, я попрошу ее руки!
– Проклятие! – истошно кричит Анаклета. – Это невозможно! Слышишь, невозможно!
«Значит, Амаранта моя сестра? – проносится у меня в голове.– Почему же Анаклета не признается, что она моя мать?»
– Что ты раскричалась, Анаклета? – говорю я. – Может, мы связаны узами крови?
– Крови? – Анаклета приходит в себя. Края накидки вздымаются, застилая ей глаза. – Твой отец явился издалека... Откуда между нами взяться кровному родству?
– Но я родился в Окедале... От местной женщины...
– Поищи сородичей где-нибудь еще, а не среди бедных индейцев... Неужто отец ничего тебе не говорил?
– Ничего, клянусь тебе, Анаклета. Я не знаю, кто моя мать...
Анаклета поднимает руку и указывает в сторону первого дворика:
– Почему хозяйка не соизволила тебя принять? Почему отправила к слугам? К ней посылал тебя отец, а не к нам. Ты должен пойти к донье Хасмине и сказать ей: «Меня зовут Начо Самора и Альварадо. Мой отец велел мне припасть к твоим ногам».
Здесь в повести должно быть представлено мое душевное смятение; как после бури, всколыхнувшей мои чувства. Ведь я узнал, что половина моего имени, столь тщательно скрываемая от меня, относится к хозяевам Окедаля. Значит, и необозримые угодья принадлежат моему роду. Путешествие вспять во времени вовлекает меня в темный водоворот; один за другим мелькают следующие дворики палаццо Альварадо, одинаково знакомые и неведомые моей пустующей памяти. Схватив Амаранту за косу, я выпаливаю Анаклете первое, что приходит в голову:
– Стало быть, я ваш хозяин! Хозяин твоей дочери! И я заберу ее, когда захочу!
– Нет! – вырывается у Анаклеты. – Только тронь – убью обоих!
Амаранта убегает. Напоследок она корчит гримасу и скалится, не то плача, не то смеясь.
Парадная столовая Альварадо тускло освещена канделябрами, залитыми многолетним воском. Наверное, такое освещение поддерживается нарочно, чтобы скрасить облупленную штукатурку и драные кружевные занавески. Госпожа пригласила меня отужинать. Лицо доньи Хасмины покрыто таким слоем пудры, что, кажется, он вот-вот отлетит и шмякнется в тарелку. Под крашеными медными волосами, завитыми щипчиками, проглядывает все та же индианка. Массивные браслеты поблескивают при каждом взлете ложки. Хасинта, ее дочь, хоть и воспитывалась в колледже и одета в белый спортивный свитер, а размахивает руками и стреляет глазками похлеще любой индианки.
– Было время, когда в этой гостиной стояли игровые столы, – рассказывает донья Хасмина. – Играть начинали примерно в этот час и продолжали всю ночь. Иногда за столом проигрывались целые имения. Дон Анастасио Самора обосновался здесь только ради игры. Выигрывал он постоянно, вот и поползли слухи, будто он шулер.
– Однако имение он ни разу не выиграл, – считаю я своим долгом уточнить.
– Твой отец на рассвете умудрялся спустить весь ночной выигрыш. И потом, такому волоките ничего не стоило промотать то немногое, что у него оставалось.
– В этом доме у него были романы?.. – спрашиваю я робко.
– Там, там, в другом дворе... По ночам он водил шашни там... – говорит донья Хасмина, кивая в направлении индейской половины.
Хасинта прыскает со смеху, прикрывая рот ладошкой. В этот момент я понимаю, что она такая же, как Амаранта, только одета и причесана иначе.
– В Окедале все похожи друг на друга, – замечаю я. – Во втором дворике висит фотография: прямо-таки обобщенный портрет...
По лицу обеих пробегает тень волнения. Мать произносит:
– Это покойный Фаустино Игерас... Он был полукровкой: наполовину индеец, наполовину белый. Зато нравом стопроцентный индеец. И жил с ними, и стоял за них... и пропал за них.
– А белым он был по отцовской или по материнской линии?
– Ишь какой любопытный...
– У вас в Окедале всегда так? – спрашиваю я. – Белые мужчины гуляют с индианками, а индейцы – с белыми женщинами?
– Индейцев и белых в Окедале не различить. Кровь перемешалась с времен Конкисты. Незыблемо лишь одно: господа не должны сходиться со слугами. Между собой мы вольны поступать как угодно... Но со слугами – никогда... Дон Анастасио был из помещичьего сословия, хоть и бедствовал хуже последнего оборванца...
– При чем здесь мой отец?
– А ты поспрашивай народ, о чем поется в индейской песне:
Где прошла нога Саморы,
Счеты квиты: или-или —
Спит младенец в колыбели,
А мертвец – в могиле...
– Слышала, что сказала твоя мать? – говорю я Хасинте, как только мы остаемся с глазу на глаз. – Ты и я можем делать все что угодно.
– Если захотим. Но мы не хотим.
– А я вот хочу.
– Чего?
– Укусить тебя.
– Смотри, как бы самого не обглодали до косточек, – скалит она зубы.
В спальне широкая кровать, застланная белыми простынями. Постель то ли не убрана, то ли, наоборот, приготовлена ко сну. С высокого балдахина свисает мелкая сетка от комаров. Тесню Хасинту в складки сетчатого полога. Она сопротивляется и в то же время увлекает меня. Стараюсь задрать ей юбку; она отбивается, расстегивая мои пряжки и пуговицы.
– Ой, у тебя здесь родинка! Смотри, и у меня на том же месте!
Тут на голову и плечи мне обрушивается град тумаков. Это донья Хасмина накинулась на нас, словно фурия:
– Пусти ее, ради всего святого! Прекратите, вам нельзя! Прекратите! Вы сами не ведаете, что творите! Ты такой же негодяй, как твой отец!
С трудом беру себя в руки:
– Что вы хотите этим сказать, донья Хасмина? С кем он здесь сошелся? С вами?
– Грубиян! Убирайся к слугам! Прочь с глаз моих! Якшайся себе с простыми девками, как твой отец! Ступай к своей родительнице, вон отсюда!
– Кто моя мать?
– Анаклета Игерас, хоть она и не признается в этом с тех пор, как убили Фаустино.
Ночью дома в Окедале сплющиваются и припадают к земле под тяжестью низкой, окутанной злотворными парами луны.