Антония Байетт - Обладать
Я несказанно польщена Вашим добрым отзывом о моём стихотворении. Не знаю что и ответить на Ваш вопрос о приманке и уловлении в сеть как свойствах искусства; они свойства разве что искусства Ариахны – и, если взглянуть шире, вообще всяких изделий женской работы, наделённых лишь блеском и хрупкостью, – но никак не Ваших великих творений. Меня потрясло, Вы допускаете саму мысль, будто я не читала Вашу поэму о Месмере – или о Селькирке на этом его страшном острове, один на один с беспощадным солнцем и словно не внемлющим Богом – или ту, о Соседе Шатковере с его религиозными исканиями или отступничествами. Мне бы сказать «не читала» – и я удостоилась бы получить их из рук самого автора, но нам надлежит быть правдивыми – не только в крупном, но и в мелочах, – а это не мелочь. Надобно Вам знать, что у нас дома на полке плотным строем стоят все Ваши книги, что в этом маленьком доме их открывают и обсуждают не реже, чем в большом мире за его стенами. Надобно также Вам знать… Впрочем, надобно ли? Ловко ли говорить это Вам, человеку, с которым я едва знакома? Но кому, если не Вам? И не сама ли я лишь сейчас написала, что нам надлежит быть правдивыми? – а это правда из числа первостатейных. Словом, надобно Вам знать – соберусь с духом и признаюсь, – что Ваша великая поэма «Рагнарёк» обернулась для моих безыскусных религиозных верований таким тяжким испытанием, какого мне больше не выпадало и дай-то Бог не выпадет. Нападок на христианство в Вашей поэме нет никаких – памятуя о том, что прилично поэзии, Вы его даже не называете, – притом в своих произведениях Вы нигде не говорите своим голосом, не высказываете свои чувства напрямик. (Что вызывает у Вас сомнения, угадывается без труда: создатель образов Шатковера, Лазаря, еретика Пелагия отлично осведомлен о самых изощрённых и пытливых вопросах касательно оснований нашей веры, непрестанно подвергающихся сегодня строжайшему разбору – в этом он умудрён яко змий. Вам знакомы «извивы и оплёты» критической философии, как отзывается Ваш Августин об учении Пелагия – к которому я неравнодушна, ибо разве он не был бретонец, как отчасти и я? Разве не желал он, чтобы грешники и грешницы сделались благороднее и свободнее? ) Но я чересчур уж отдалилась от «Рагнарёка» с его языческим Судным днём, языческим пониманием тайны Воскресения, нового неба и новой земли. [62] Вы как будто бы говорите: «Истории, подобные этой, рассказывались прежде, рассказываются теперь; различие лишь в том, что прежде в них подчёркивалось одно, теперь другое». Или даже так: «Люди различают в настоящем и будущем то, что им хочется видеть, а не то, что промыслом Божиим, волею свыше Есть и Будет. Под Вашим пером, силою Вашего воображения Священное Писание выходит просто ещё одной повестью о чудесах. Я путаюсь. Больше об этом ни строчки. Если мои слова показались Вам невразумительными, простите. Меня обуяли сомнения, я поддалась им, и они не покидали меня все эти годы. И довольно об этом.
А ведь я и вовсе не собиралась об этом писать. Но неужели Вы сомневаетесь, что я жду не дождусь Вашего «Сваммердама»? – Лишь бы, докончив его, Вы не раздумали послать мне список. Глубокого критического разбора не обещаю – да он Вам едва ли и нужен, – но вдумчивого, чуткого читателя Вы во мне непременно найдёте. Самым любопытным показался мне Ваш рассказ про изобретение микроскопа – и про иглы из слоновой кости для изучения мельчайших форм жизни. Мы у себя тоже работаем понемногу с микроскопом и увеличительными стёклами, однако нами владеет столь женское нежелание отнимать жизнь: у нас не увидите Вы собраний наколотых на булавки или умерщвлённых хлороформом насекомых, только несколько перевёрнутых стеклянных банок, под которыми гостят паук домашний, крупный – мотылёк, не вышедший ещё из хризалиды – прожорливая многолапая гусеница неизвестного нам пока вида, одержимая то ли бесом-колобродом, то ли ненавистью к нашему стеклянному паноптикуму.
Посылаю ещё два стихотворения. Это из стихов о Психее – в теперешнем воплощении, – о бедняжке, охваченной сомнениями, пылающей неземною любовью к змею.
Я не ответила на Ваш вопрос касательно поэмы о фее. Что Вы о ней помните, столько же льстит моему самолюбию, сколько внушает тревогу, ведь я обмолвилась о ней невзначай – или как бы невзначай: вот, мол, чем не худо бы поразвлечься – о чём не худо бы разузнать побольше, – когда выдастся свободный денёк.
На самом же деле я задумала эпическую поэму – или хотя бы сагу, балладу, что-то значительное по мотивам старинных преданий. Но как бедной оробевшей женщине не храброго десятка, с чахлыми познаниями признаться в таком дерзновенном намерении творцу «Рагнарёка»? И всё же – странное дело – я убеждена, что Вам в этом можно довериться, – что Вы не посмеётесь надо мною, не окатите фею источника холодной водой.
Довольно. Стихи я прилагаю. У меня есть и другие стихи о метаморфозах – об одном из величайших вопросов нашего времени – всех времён, как справедливо считается. Простите меня, милостивый государь, за это взволнованное многоглаголание и, если Вам будет угодно, присылайте, когда посчитаете возможным, Вашего «Сваммердама» в назидание искренней Вашей доброжелательнице
Кристабель Ла Мотт.
* * *Метаморфозы[63]
Припомнит ли махровый шелкопряд,
В каком обличье начинал свой век, —
Как пресмыкалось кольчатое тельце?
А человек —
Ему, кто так собой гордится,
Взирая на величие своё,
Припомнится ль телесная частица,
Какою он введен во бытиё?
Творец же видит под покровом тленным
Их образ неизменным, вневременным.
Творящая чреду их ликов сила —
Он им жизнеподатель и могила.
Психея
Встарь в трудный час, – предания гласят,
И зверь несчастным помощь подавал.
Мир жил тогда в согласии – разлад
Его ещё не разделял.
Когда Венера, злобой воспалясь,
Смешала зёрна и велела строго
Психее перебрать их, на подмогу
Семья безмужниц-муравьих сползлась.
Боль человечью вчуже
Они понять смогли.
Сумбур Венерин дружно
В порядок привели.
Усердно – домовито —
Как надо, чтобы вновь
Психее беззащитной
Обресть свою любовь.
Но пусть уста сольются —
Приблизит этот час
Не блеск достоинств наших,
Не чей-нибудь приказ.
Какой хозяин властен
Над вольным муравьем? —
Их хлопоты – всего лишь
О закроме своём,
Никто не мнит другого
Рабом или рабой, —
Как мысли Божьи – в славе
Не разнясь меж собой.
* * *Уважаемая мисс Ла Мотт.
Всё-таки написать – вот так, без промедления, обстоятельно – какое великодушие! Надеюсь, я не слишком спешу с ответом: меньше всего мне хотелось бы изводить Вас своей навязчивостью. Но в Вашем письме столько интересного, что мне не терпится поделиться мыслями, пока они ещё свежи и отчётливы. Стихи восхитительны, оригинальны; если бы мы беседовали лицом к лицу, я бы отважился высказать кое-какие догадки относительно подспудного смысла озадачивающей аллегории в «Психее»: изложить эти догадки на бумаге мне не хватает смелости или дерзости. Вы начинаете так смиренно: безутешная царевна, маленькие помощники, – а в конце совершенно иное: проповедь духовного освобождения. Освобождения от чего – вот вопрос. От монархического устройства? От любви человеческой? От Эроса в противоположность Агапе? [64] От злокозненности Венеры? Да неужели же единящая приязнь внутри колонии муравьев в самом деле выше любви мужчины u женщины? Впрочем, судить об этом вправе только Вы: стихотворение – Ваше, и стихотворение превосходное, а в истории человечества довольно таких примеров, что недостроенная башня в наказание за отчаянное людское своеволие гибла в языках пламени, – что воля родителей или забота о родословии связывали двоих несчастных узами брака без любви, – что друг погибал от руки друга. Эрос – божество коварное и непостоянное. Однако я уж совсем перенял Ваши воззрения, притом что до конца их так и не постиг.
Я не случайно заговорил о Ваших стихах в самом начале письма: они заслуживают этого места по праву. А теперь о другом. Меня, признаться, несколько удручает, что моя поэма пошатнула Вашу веру. Прочная вера – истинная набожность – это прекрасное, здоровое состояние души, как бы мы его сегодня ни истолковывали, и нельзя допускать, чтобы петлистость и пытливость ума Р. Г. Падуба или ещё какого-нибудь блуждающего в потёмках изыскателя нашего века нарушали это состояние. «Рагнарёк» сочинялся без всякой задней мысли, в те годы, когда я сам ещё не подвергал сомнению истинность изложенного в Библии или основ той веры, что досталась мне от родителей, дедов и прадедов. Но кое-кто из читателей поэмы – среди них женщина, ставшая впоследствии моей женой, – увидели в ней иной смысл, и меня удивило и встревожило, что поэму трактуют как какое-то проявление безбожия: ведь я-то хотел подтвердить в ней общепризнанную истинность бытия Отца Небесного (каким бы именем его ни называли) и надежд на Воскресение после некоего сокрушительного бедствия – на Воскресение в том или ином виде. В поэме Один в обличий странника Гагнрада выспрашивает у великана Вафтруднира [65], что за слово шепнул Отец Богов лежащему на погребальном костре мёртвому сыну Бальдеру [66], и я, тогда молодой человек, исполненный самого искреннего благочестия, подразумевал, что слово это – Воскресение. Он, этот юный поэт – нынешний я и не я – свободно допускал мысль, что мёртвый скандинавский бог света – это прообраз – или образ – мёртвого Сына Божия, Отца христианства. Но, как Вы и почувствовали, мнение это, касательно образов, – меч обоюдоострый, оружие, разящее в обе стороны: [Образ из элегии Дж. Мильтона «Люсидас» (Перевод Ю. Корнеева).