Мария Глушко - Мадонна с пайковым хлебом
Дважды писала в институт, просила вызов, оба раза ответили, что вызов иногородних откладывается до возвращения института из Ижевска. А когда будет это «возвращение»? Неужели до конца войны мне не суждено туда вернуться?
О Москве напоминало все: зачетная книжка, студенческий билет, Письма подруг-москвичек, даже Зина, которая сроду в Москве не бывала. Когда она снимала косынку и сидела спиной к Нине в своей полосатой блузочке, она была до того похожа на Марусю, что Нину так и подмывало окликнуть: «Маруся!» И она мечтала, что вот вернутся обе в Москву, опять поселятся вместе и будут жить так до конца войны… Но недавно пришло письмо от Маруси из Куйбышева, короткое и горькое письмо: погиб на фронте брат, и теперь ей не до учебы, надо поддерживать его семью. И Нина подумала: Маруся из тех, кто постоянно жертвует собой ради других — есть, выходит, такие люди, которые иначе жить не могут…
В обеденный перерыв забегала Ада, они шли в столовую, садились за отдельный стол, Фиру ревновала Нину, как-то даже упрекнула:
— Тебе не подходит наша компания?
Но дело было не в компании, просто они с Адой могли говорить о Москве — и хорошо бы вернуться вместе, в дороге с детьми обеим было бы легче, — но тут же Ада горестно вздыхала: муж ее был на фронте, а наркомат мужа — здесь, в Саратове, некому вызвать в Москву.
Иногда она заговаривала о Колесовых.
— Они просили передать тебе привет, по-моему, они жаждут, помириться с тобой.
Разве мы ссорились?
— Ну, все-таки… Ведь когда-нибудь придется встретиться.
Не придется, подумала Нина. Их нет для меня.
45
В конце августа от Никиты опять пришло письмо, обыкновенный солдатский треугольник, исписанный химическим карандашом. Едва взглянув на обратный адрес — там указывался номер полевой почты, — Нина поняла: не вернулся!
Никитка посылал «фронтовой привет» и сообщал, что добрался, правда, не совсем туда, куда хотел (а куда он хотел?), но все-таки на фронте, а не в Чкалове, как тыловая крыса. Пока что его определили при кухне и обмундирование не выдали, но это временно (он дважды подчеркнул это слово), а-скоро ему подгонят гимнастерку, галифе, может, выдадут автомат или пистолет и он станет сыном полка, пойдет бить фрицев. В части, куда попал, он сказал, что из Орла, а Орел, теперь по немцами, отец на фронте, а больше у него никого нет… «Ты, конечно, скажешь: опять Никитка врет! А где же я вру, ведь до войны и правда, жил в Орле, отец и правда на фронте, так что почти все правда. Если меня отправят в тыл, все равно убегу, так что знай».
— Вот постреленок упорливый! — с некоторым даже уважением сказала Евгения Ивановна. — Добился своего.
До этого у Нины еще теплилась надежда, что ни на какой фронт он не попадет, помыкается по городам и поездам, хватит лиха и вернется. Не вернулся. Он всегда, с самого раннего детства, добивался того, чего хотел.
— Получается, каждый, кто захочет, может самовольно попасть на фронт?
— Дак ведь загородок там нет, — проворчала Евгения Ивановна. — Да ты особо не горюй, на войне люди тоже не без голов, может, назад отправят либо так при кухне и продержат…
Сперва Нина подумала: не написать ли ей самой начальнику части, но потом решила отправить и это Никиткино письмо отцу, пусть он и напишет в часть. Правда, от отца второй месяц не было писем, Нина даже не знала, получил ли он то, первое Никиткино письмо, и Людмила Карловна жаловалась, что отец не пишет, но, может, он ищет Никиту и ему сейчас просто некогда… Зато мачеха засыпала письмами, и в каждом было одно и то же: она не виновата в истории с Никитой, хотела как лучше, 'просила адрес Никиты, но Нина адреса не дала. Как могла, успокаивала Людмилу Карловну, и в самом деле виноватой ее не считала, кто же знал, что у Никит- ки на уме? Ну, правда, как-то писал из Чкалова, что хочет насушить сухарей и убежать на войну, но она не придала этому значения. А в душе и не очень-то осуждала брата — разве сама она не хотела на фронт? Разве не завидовала Ире Дрягиной и Лиде Лаврентьевой? Разве еще тогда, в Москве, не бегала в консультацию? И как обиделась на отца, когда он закричал на нее: «Выбрось из головы!»
Она съездила на почтамт, отправила отцу письмо, вложив в него треугольник Никиты, заодно получила два письма от Виктора. Она намеренно не сообщала ему домашний адрес, не хотела, чтобы адрес этот узнали там, на улице Ленина, и не пришли «мириться». Даже Ада не знала толком, где она живет.
На почтамт теперь удавалось выбраться только в выходной и то не каждую неделю, так что иногда Нина получала от мужа сразу по два или даже по три письма, но все они были короткими, в них появились странные кудрявые фразы, в которых не было смысла, иногда Нине казалось, что он пишет их просто для заполнения пустого пространства письма.
«Война большая, и на мой век хватит, а на войне, случается, и убивают, тогда встреча наша может не состояться…»
«Надо обладать железными нервами, чтобы не свихнуться от мыслей, в которых, как назло, стремится преобладать самое плохое…»
«Я могу оглянуться назад, но не могу заглянуть вперед, чтобы увидеть будущее…»
«Обладать— преобладать», «Могу— не могу», — господи, о чем он? Зачем заполняет этой бессмыслицей куцые листки бумаги? Почему не отвечает ни на один ее вопрос: куда его направят по окончании училища? не дадут ли хоть короткий отпуск — им так нужно увидеться? не может ли выслать аттестат или хотя бы справку, что она жена военнослужащего? Надвигалась осень, и она со страхом думала о предстоящей зиме — как переживут они вторую военную зиму? Она знала, конечно, что ужасы той, первой, зимы не могут повториться, ведь тогда они были ничьи, а сейчас она работает, есть у них и дрова, и уголь, но ни у нее, ни у Витюшки нет теплой одежды, неужели и годовалого ребенка придется таскать в одеялах? Раньше она думала, что курсанты, возможно, как и студенты, получают всего лишь небольшую стипендию, но Ада говорила, что он присылал деньги им, почему же ни разу не прислал для своего сына? Не могу же я все время сидеть на шее отца? Тем более что от него уже два месяца нет вестей…
Нина сейчас особенно нуждалась в деньгах, ее заработка и ста рублей донорских ни на что не хватало. Не раз Нину одолевало искушение написать Виктору о своей жизни, о той первой военной зиме, которую, сколько ни суждено ей жить, никогда не забудет, но она понимала: делать этого нельзя. Он, которому, быть может, завтра предстоит идти в бой, должен быть свободным хотя бы от чувства вины перед своим сыном.
Она вообще ничего огорчительного о своей жизни ни ему, ни отцу не писала — живу, работаю, сына ношу в ясли… Не писала ни о голоде, ни о болезнях Витюшки, ни о бомбежках, хотя теперь не было ночи, чтобы не бомбили, а иногда тревогу объявляли по два-три раза за ночь. Начиналось всегда одинаково: оживало радио, что-то потрескивало в нем, и странно близкий голос, как будто диктор был здесь же, в этой комнате, громко и как-то даже торжественно, объявлял: «Граждане, воздушная тревога! Воздушная тревога!» Через короткое молчание — снова: «Граждане, воздушная тревога!»
— Чтоб ты лопнул, — сонно ворчала Евгения Ивановна и переваливалась на другой бок.
А потом выли гудки, взвивались сирены, гудели долго, слитно, Нине всегда, еще там, в Москве, казалось, что это огромное живое существо изрыгало вопль ужаса и выло, призывая на помощь. Начинали грохать зенитки, вздрагивал дом, сухо шурша, осыпалось что-то в стенах.
Тут уже было не до сна.
Нина еще с вечера обкладывала Витюшкин чепчик изнутри старой ватой, надевала ему на голову, а когда начинали ухать зенитки, повязывала еще платком; себе на голову наваливала подушку, чтоб не слышать. Но все равно слышала, спать было нельзя, и, если Евгения Ивановна была дома, они вставали, одевались потеплее — ночами уже подмораживало— и выходил на улицу. На Приваловом мосту в такие ночи всегда кто-то дежурил, они тоже взбирались по лестнице, стояли там, смотрели, как узкие прожекторные лучи пронзают небо и выплескиваются откуда-то струи маленьких светящихся тире.
— Нашу Глеб-порт-маньчжурию он бомбить не станет, — кутаясь в платок, говорила Евгения Ивановна, — а зажигалкой угостить вполне может… Тогда пиши пропало, домишки деревянные, враз заполыхают, как солома.
Иногда из своего домика выходила Ипполитовна, но на мост не поднималась, стояла внизу, быстро и мелко крестилась.
— Чего выползла-то? — кричала ей Евгения Ивановна. — Спала б себе…
— Дак страсть-то экая, нетто уснешь? — тонким голосом отвечала старушка. — Ты говори, чего там видишь…
Однажды они видели зарево, где-то горело, вдалеке сперва светлело небо, потом оно становилось оранжевым, оранжевое сгущалось, заливало небо яростным малиновым цветом. Кто-то из дежурных комментировал:
— Метил в комбайный, сволочь, да не попал, горит за первой Дачной.