Юрий Поляков - Грибной царь
— А я им еще за вредность досыпал!
— Погоди, может, они и порядочные. Выясним. Ты сейчас где?
— В Матвеевском.
— Ладно, если что, я тебя найду…
Свирельников дал отбой, а потом выдавил Светкин номер, дождался ее «алло-о-о» и нажал красную кнопку. Значит, дома! «Алло» она всегда произносила с загадочной истомой в голосе, подслушанной, наверное, в каком-нибудь сериале. А еще его юная подружка любила, оставшись одна в квартире, ходить совершенно голой. «Я так дышу», — объясняла она. Конечно, если Михаил Дмитриевич заранее сообщал о своем визите, то заставал ее одетой, причесанной и накрашенной. Но однажды у него села в «мобиле» батарейка, поэтому он приехал внезапно, да еще в задумчивой механичности, как дома, не позвонив, открыл дверь своим ключом. Светка, ослепительно обнаженная, стояла у подоконника и смотрела вниз. Длинные каштановые с рыжинкой волосы почти закрывали юную наливную попку. На голове у девушки были большие стереонаушники, и она умопомрачительно подергивала бедрами в такт неслышной музыке. Свирельников справился с дыханием, подкрался на цыпочках и осторожно поцеловал ее в то место, где заканчивались распущенные волосы и начиналась смуглая, убивающе нежная кожа. Она ахнула, испуганно обернулась и картинно схватилась за сердце:
— Это ты? Так же умереть можно!
— А кто еще?
— Ну, мало ли…
— Испугалась?
— Конечно!
Михаил Дмитриевич почувствовал тогда такой прилив могучего мужского торжества, что Светка даже пискнуть не успела, как очутилась в постели, погребенная под тяжело содрогающимся свирельниковским телом.
— Боже, как мне было хорошо! — сказала потом она. — А тебе?
— Мне с тобой всегда хорошо! — отозвался он, ощущая себя неподъемной плитой на могиле сладострастья.
20
— Тебе было хорошо? — задыхаясь, спросил он после любовной схватки, до обидного лаконичной. Свирельников отпустил Светку и теперь целовал ее прохладные плечики.
— Мне с тобой всегда хорошо, — утешительно ответила она.
«А вообще чудно!» — думал он, лежа рядом с юной, словно ангел, подругой, к которой даже слово «любовница» не подходило.
На самые дурацкие вопросы есть сотни ответов. Ну, например, на вопрос: «Как спалось?» — можно ответить: «хорошо», «плохо», «спокойно», «тревожно», «сладко» или, как говорил дед Благушин, «неприютно». А вот этот содрогательный полет под золотым куполом счастья втискивается в одно-единственное, никакое, по сути, слово «хорошо». И если начнешь объяснять, уточнять, конкретизировать, непременно совершишь гнусную, подлую, шибающую физиологией измену этому золотому полету…
— Ты так тяжело дышишь… — забеспокоилась Светка.
— Сейчас пройдет. А почему ты сегодня не испугалась?
— Я видела в окно, как ты подъехал.
— Могла бы и притвориться!
— В следующий раз обязательно. Есть хочешь?
— Хочу.
— У меня «сникерс» в сумке.
— Эх ты, «сникерс»! Я грибы купил. В пакете.
Светка вскочила с постели, принесла из прихожей грибы, села на кровать и вывалила их себе прямо на голые колени.
— Осторожно, на них земля! — предупредил Михаил Дмитриевич.
— Это белые?
— Белее не бывает.
— А что с ними надо делать?
— Кушать.
— Я, конечно, наивная чукотская девушка, но об этом и сама догадалась. Готовить-то их как?
— Ты что, никогда грибы не готовила?
— Не-а!
— Ну, а хоть ела?
— Конечно. Шампиньоны. И еще такие — с длинными ножками.
— Опята?
— Ага!
— Нет, Светлана, ты не наивная чукотская девушка, ты невежественная городская курица.
— Понятно, начались скандалы и необоснованные подозрения.
— А ты грибы хоть раз собирала?
— Конечно! У нас в детском саду возле забора росли такие здоровые, с оборочкой на ножке, как на панталончиках у Алисы в Стране Чудес. Мы их рвали, а воспитательница ругалась, говорила: поганки.
— Сама она поганка.
— Это точно!
— Зонтики — грибы съедобные. В юном возрасте…
— Как женщины! — вздохнула Светка.
— Не понял?
— Я сегодня нашла у себя седой волос…
— Где?
— Дурак! Это у меня наследственное. Папа в тридцать лет был почти совсем седой.
— Как я?
— Ну, разве ты седой? Ты с проседью. Знаешь, как это возбуждает?
— Знаю…
Грибы полетели на пол. Если бы они были родом из-под Рязани и имели, как в поговорке, глаза, то, наверное, в изумлении таращились бы на то, что происходит на большой кровати.
— Нет, Микки, ты торопишься, тебе надо немного отдохнуть! — вздохнула Светка и отстранилась с нежным огорчением.
Свирельников остался лежать в постели, слушая грохот сердца и горюя о том, что плоть не всегда поспевает за желаниями. В этом смысле женщины, даже такие соплюшки, всегда ощущают свое превосходство, но скрывают это, чтобы не обижать мужчин.
Светка тем временем голышом ползала по ковру и собирала рассыпанные грибы. Михаил Дмитриевич следил за ней с умилением, невольно сравнивая свежее девичье тельце, невинное даже в этой собирательной позе, с утренними бэушными потаскухами. Ему вдруг стало стыдно своей подлой замаранности, своего омерзительного плотского опыта, своего бессовестного многолетнего скитания по склизким расселинам похоти в поисках вот этого единственного, трогательного существа, способного украсить убывающую жизнь милой неискушенностью. Он как-то даже подзабыл про то, что Светка пришла в его жизнь далеко не невинной…
Вдруг он подумал: а ведь Вовико, узнав про Светку, мог специально устроить примирение с «каруселью», чтобы втравить Свирельникова в грязь и таким коварным образом измызгать чистое нарождающееся счастье бывшего компаньона. Зачем? Кто ж поймет! Так устроена жизнь: если ты поднял человека из грязи, ничего, кроме грязи, от него и не жди! А Веселкин всегда завидовал однокашнику, считал его везунчиком, женившимся на девушке не только с характером, но и со связями. Он и не догадывался о том, что настоящая жизнь у Свирельникова началась именно тогда, когда закончились связи: жизненная катастрофа обернулась удачей…
После Германии стараниями Валентина Петровича его перевели в подмосковное Голицыно, в ЦУП. О лучшем и мечтать не приходилось! Там он встретил Перестройку. Получил капитана. Но тут, как на грех, грянула антиалкогольная кампания под лозунгом «Не выпить, а попить!», с трезвыми свадьбами и юбилеями, с вырубкой виноградников, с партвыговорами и увольнениями за малейший питейный проступок. Сейчас даже странно вспоминать, но свобода в СССР началась с почти теперь уже забытой противоводочной инквизиции, и, вероятно, именно этот первородный грех навсегда исказил физиогномию российской демократии.