Анатолий Бакуменко - Придурок
Лёва на целине шоферил, и возил зерно от комбайна к току, а когда токи были переполнены, всё зерно везли дальше, на станцию, где должны были быть эшелоны и приёмные пункты. Но эшелонов не хватало. И зерно сваливали в овраги. Делали это не по злому умыслу, а от отчаяния, и тайно, потому что за порчу зерна могли посадить. Огромные кучи зерна, которое, если его не ворошить, начинают нагреваться. Оно нагревается до таких температур, что вспыхивает пламя и гуляет голубая с красным его бахрома по контуру кучи, а они всё возят зерно и возят, а оно горит и горит, а комбайны убирают и убирают. А они опять ввезут и везут… И всё это для чего? Не для медали же!
Но те огромные деньжищи, что можно там за сезон взять, примиряли на время с совестью, и Лёва снова, уже сам, рвался на целину, чтобы сколотить там на кооперативную квартирку. Сваливать очередной урожай в овраг не хотелось, и из-за этого он пошёл учиться на курсы комбайнёров, чтобы только намолачивать свои рублики и чтобы совесть при этом спала: ведь не он же губит зерно.
Зачем? За что?
Земля с зерном горела.
Огромная страна, уставая, но без передыху, вся в поту от трудов праведных, напрягая все жилы свои, тащила в гору сизифов свой камень, только для того, чтобы не дотащить, чтобы обрушился он вновь, дав им вечную свою работу и заботу — вечную.
— Найти бы того козла!.. в сердцах говорил Лёва, устремляя глаза свои в небо, будто обозначая взглядом некую вертикаль, в толще которой, верно, и скрывался этот козёл. — Башка для чего дана? Для того чтобы думать. Так думай! Прежде чем целину начинать пахать, ты элеваторы построй, чтобы не в овраг зерно валить… Вообще, думать почаще надо бы. Сталина на них, козлов, нет!
Проворова восклицания Левины совсем не трогали: было тогда ему только шестнадцать. И Ваське Молчанову на Левины страдания плевать, и Эдику… А Слава посмотрел на девицу, что из кустов улыбалась ему, и сказал, делая умным красивое своё лицо:
— По Соловкам соскучился?..
Лёвка посмотрел на него тяжёлым взглядом, сказал:
— Дурак ты, — и, махнув неопределённо рукой, ушёл в цех.
А Славка заулыбался снисходительно и умно и с особым значением посмотрел в сторону куста. Но там никого уже не было.
Испахали целину, испахали… Некому было за землю заступиться, потому что для этого герои нужны, герои! Да и восстанавливать… силы её некому было, потому что наука оказалась нужна только, чтобы льстить и подтверждать великие идеи людей, которые вождями себя назначили. Предпоследний романтик Хрущёв пытался всё успеть при жизни своей. Коммунизм, какой-никакой, да пусть самый что ни на есть хреновенький, да построить ещё при жизни своей надо ему было. Увидел у техасского миллионера Гарриссона огромные урожаи кукурузы — и Сибирь, и Мурманск, всё было отдано под великую идею: догнать и перегнать Соединенные Штаты по производству продуктов на душу населения. И догнали. И перегнали… бы, да власть бы нам такую, которая в романтических волевых своих бреднях не забывала бы о разуме. Умную бы. Такую бы, после встречи с идеями которой не опускались бы бессильно руки…
Но на смену шли те, кто новизны, да и трудов, боялся. Новизна-то — дело суетное…
Боги! Боги мои! Кто мы? Зачем мы? Боги!.. зачем пришли мы сюда?
Страшно оттого, что во власти ум под руку с идиотскими идеями ходит, — думал свою мысль Проворов. Ему бы рассмеяться, оценив весь юмор, который скрыт в этой его формуле, но сегодня у него иной настрой был, и мысль его поэтому казалась ему ужасающей и тяжёлой.
Ну, не идиотизм ли думать так в его-то положении. Ему ли об уме власти рассуждать? Ему ли об уме её беспокоиться, братцы вы мои? Он понял вдруг комизм этих рассуждений и расхохотался: это его волновало? Да провались оно всё пропадом, вся власть — пере… власть!.. Ему-то что? И, правда, что за глупость в человеке сидит, но выглядит-то как! Что ж это природа натворила! Физиономия-то умная-преумная, и возраст виден — не младенец, а увлёкся, заигрался в свои игрушки, литератор хренов, пис-писака! Ха! — выдохнул он громко.
— Что с тобой? — сказал Лёшка. Он сидел на краю койки, и было непонятно, как он здесь очутился, потому что он к Лидке ушёл. Да, он уходил к Лидке. Проворов это хорошо помнил, его Аркаша вызвал. Это что, он опять провалился в свою яму, в очередную?
— Ты когда пришёл?
— Давно. Сидел, смотрел, как ты стенку изучаешь, а потом вешаться сходил.
— Куда?
— На кухню, к мусоропроводу.
Проворов не поверил, потому что не понял. Вернее, не понял, потому что не поверил. Фу, совсем Проворов запутался без меня. Он смотрел на Лёшку и понимал, что с тем действительно что-то произошло. И не то, что лицо серое у него, почти зелёное, а то, что волосы пшеничные его, такие всегда непокорно-тяжелые, рассыпающиеся, которые поправлял или движением руки, или движением головы Алексей, лежали вдруг гладкие, словно прилипшие к голове, какие-то мышиные, а брови, как соколиные крылья вразлёт, выпрямились в тонкую полоску, всё это говорило: да, правда всё. Случилось. Но как буднично он сказал…
— Куда? — ещё раз переспросил Проворов.
— Пойдём, покажу, — сказал Лёшка и поднялся, но ноги не слушали его, и он рукой сухой и серой, тонкой ухватился за край полки, чтобы не упасть.
Да, боже ж ты мой, что же это творится! Что за напасть такая! Что, мир в одночасье свихнулся, что ли? Почему это валится и валится… Где ж предел?
— Алексей, что случилось? Что за проблемы, Лёш?
— Нет проблем, — сказал Давыденков ему Алексей. — Ничего не случилось.
— Ничего не случилось. Понимаешь? Ни-че-го! — раздельно произнёс он.
— За двадцать лет ничего не случилось! Понимаешь? — сказал он.
— Тебя вот из института выгнали, у тебя приключилось, а у меня нет.
— Что за ерунда, Лёшка? Чему позавидовал, тому, что я глупость натворил? Нашёл чему завидовать! За глупость ругать нужно, может, сочувствовать, сожалеть, что друг дурака свалял, но завидовать?.. Не понимаю.
— Так и я ж свалял! И все мы, если вдуматься, постоянно этого дурака валяем. То туда валяем, а то оттуда… Бедный дурак!..
В нём зуд какой-то сидел, лихорадка. Да, залихорадило его, стала речь его прерываться, и он останавливался, пытаясь унять дрожь, но в результате только лязгал неожиданно зубами: нервы, нервы это. Расшатались. Не унять. А надо ли?
— Ты говори, — приказал Проворов серьёзно. — Куда тебя Лидка затащила?
— Да при чём тут Лидка?.. Всё, всё вместе — жуть берёт!..
И он стал говорить, стал детально описывать, как ездил на улицу Володарского дом три за каким-то Димой, которого никогда не знал прежде, но который так нужен был Лидке. Он отмечал всяческие мелкие детали, которые никогда не заметили бы ни Проворов, ни я, потому что они ничего не значили, а только были отмечены его взглядом и занесены в мозг, как в записную книжку. Этих деталей было такое множество, что за ними терялся всякий смысл того, что он делал и что происходило вокруг него. Он сам вроде бы выпадал из того, что могло бы быть его жизнью. Были только детали, множество деталей, которые обступали его, заслоняя собой всякий смысл того, что происходило с ним, что делал он, или то, что делалось с ним: детали, которые, вроде, становились и смыслом жизни и целью. А сама жизнь, где ж она?.. А потом, всё ещё лихорадясь и торопясь, он рассказал о том, что было вчера. Вчера Аркадий вышел на первое своё дежурство охранником на стройку и позвал Лёшку за компанию подежурить с ним первую эту ночь. И опять была куча всяческих, удивительно замеченных деталей, которые выводили всё, что там было: их странные рассуждения о возможности построения коммунизма (зачем это им?) все их рассуждения, с деталями и комментариями, всё выводило вчерашний день за рамки жизни, превращая вчерашний день в фантом, который будто взялся откуда-то и теперь преследует его.
— Я всё время занят чем-то, я всё время то там, то сям, я всё время для всех: для Лидки, для Софочки, для Аркаши, для Надежды, для Тони… а когда же я для себя? Вообще, что я такое? Для чего?
— Лёш, Лёха, очнись, вспомни, у тебя скоро будет ребёнок, скоро свадьба… Это как раз и что ты такое, и для чего ты.
— Не режь меня, не режь! — вдруг криком воскликнул Алексей. — Это опять же оттуда. Это Надьке надо свадьбу, ребёнка, но не мне! Я к этому не готов. Я боюсь этого.
— Я этого боюсь. Это опять же помимо меня и моей воли.
— А в чём твоя воля?
— Я не знаю, я как трава: подул ветер, и я склонился в эту сторону. Подул он в другую, и я за ним… А где моя жизнь?
Что ж ты с Надькой-то так? Что не остановился, когда можно было?
— А кто обозначит тот момент? Откуда ж знать, раз всё впервой. У меня-то любопытство быстро кончилось, а для неё будто тайное открылось, сокровенное, в чём вечный её смысл. В чём истинная жизнь заключена.
— Так — так оно и есть, наверное. Истинная жизнь девиц, верно, в теле сперва, а потом уже и душа открывается. Когда она женщина уже… Ты вешаться больше не будешь?