Нина Катерли - Курзал
Теплоход шел полным ходом. Больше не оглядываясь, Губин решительно зашагал к зданию озерного вокзала, и только там, остановившись, чтобы взять чемодан в другую руку, в последний раз посмотрел в сторону озера. Теплоход казался маленьким и ненастоящим, музыки уже не было слышно, а вода снова сделалась безмятежно гладкой, и Губин подумал, что регата, наверное, не состоялась. Он дождался, пока теплоход совсем исчез из виду, и двинулся в город. Надо было отвезти вещи в камеру хранения и позвонить домой, чтобы встретили.
Последние дни отпуска Александра Николаевича вместили множество событий, оттого и промчались мгновенно. С вокзала на машине домой (Юрий за рулем, сзади они с Машей), дома — дочь с Женькой и накрытый стол, и горячий пирог, и коронный кофе. И рассказы. Говорил главным образом Губин, без остановки, торопливо, оживленно, с шутками-прибаутками и разными меткими наблюдениями, описал каждый город, отметив, что именно для этого города характерно, нарисовал портреты своих спутников: Базы, сейчас уже вдыхающего последние глотки свободы; «подшитого» с его сватовством к Ирине («были у меня там дамы, сразу признаюсь, молодые, и целых три! Так вот одну из них он у меня чуть не отбил!»). Соответствующая часть рассказа посвящена была Ярославцеву и его судьбе. И опять о городах — о Перми и, отдельно, о деревянных Иисусах в музее, и — очень горячо — о затопленных берегах, погибших лесах, брошенных деревнях, о масле по талонам и вообще о том, что страна у нас, конечно, прекрасная, но в таком развале! А дальше о переменах, о газетных новостях и — что говорят тут? — и — не прорезался ли Утехин? Что сказал? И опять — о слухах, о слухах…
Потом Маша рассказывала, как они тут жили, и все, по ее словам, выходило хорошо и даже отлично, а Юлька, наоборот, с обиженным видом жаловалась, что у нее болит живот, спайки, и подтекст был ясен: ты там любовался красотами, а мы здесь страдали. Женечка в это время тихо забралась на книжную полку, стащила том Ромена Роллана и, сев на пол, принялась отрывать по кусочку и вдумчиво есть. Книга после боя была отобрана, но при этом отмечено, что у ребенка хороший вкус. Когда, попив кофе, все переместились в кабинет Губина и он расположился в своем любимом кресле, Маша спросила:
— Ну как? Хорошо дома?
И он ответил, что лучше не бывает, и, пожалуй, в дальнейшем все свои отпуска будет проводить именно тут, конкретно, в кресле: вот газета, вот телевизор, рядом любимые люди, чего еще? Только без собаки в доме все же… сиротливо. А? Пусто. Раньше приедешь, кидается навстречу… Тут Маша с Юлькой переглянулись, и Юлька не выдержала, сказала-таки: «Внучки тебе недостаточно!»
Вечером, конечно, явился Алферов, и опять пошли политические и культурные новости: в Москве идет «Зеркало», слыхал? А у нас «Сталкер»! Говорят, он возвращается… И опять путевые заметки Губина, и особенно подробно — про городок на Каме, где он чуть не нанялся директором завода.
— Это где, ты писал, старики газон посреди площади обкашивали? — вспомнила Маша. — Замечательная была открытка, веселая, остроумная, таких бы побольше, а то никогда ничего не поймешь: «были там, погода стоит прекрасная», а какое настроение — неизвестно.
— Ах, «были»? — взвился Алферов. — Это интересно. С кем же таким они «были»? Уж не романчик ли он там закрутил, наш аскет?
— Не коли, гражданин начальник, я уже раскололся, пошел на чистосердечное, — сказал Губин, и все засмеялись. Губин смеялся и чувствовал облегчение, точно Володька ласково погладил его совесть по шерстке. Отсмеявшись, подтвердил, что да, гражданин начальник, валяй в протокол — по эпизоду проходили три дамы: Ирина, Екатерина — так? И Елизавета. Понял?
Все опять засмеялись, и Губин подумал, что странно: вот назвал ее имя, и хоть бы что внутри дрогнуло. Но сразу понял, отчего: она не была Елизаветой, была Лизой… да… и сейчас находится где-то рядом, в районе Лодейного Поля… Тут на душе стало как-то неудобно, неловко, точно долго стоишь в наклонку посреди натопленной комнаты в толстом пальто, завязывая ботинок… Впрочем, ощущение это тут же и пропало, — Маша попросила еще раз рассказать про Ярославцева: Володе будет интересно. И Губин добросовестно повторил, все внимательно слушали, и было очевидно — к девицам с теплохода никто никогда больше не вернется. А о Ярославцеве говорили долго, и Губин, как всегда, спорил с женой, доказывающей, что старик был прав. И тогда, когда пошел в замминистры, и когда бросил на стол заявление об уходе.
— Он живой человек, понимаешь? — говорила Маша. — Я часто думаю: ведь мы на них почему-то смотрим свысока, а они во многом лучше нас. Во всяком случае, цельные.
— Только на чем основана эта цельность? — вставил Алферов. — Нет, они безусловно были другими, тут спорить смешно, у них — это точно, полная убежденность, что они, несмотря ни на что, идут прямешенько к святой цели. Ради которой можно все: затапливать леса, курочить землю, расстреливать людей. Цель ведь оправдывает средства! Но такое допустимо… разве что на войне? Да и то… А они втащили это в мирную жизнь и считают нормой. Чтобы любой по первому сигналу, очертя голову, грудью — на амбразуру. А не желает — враг! И все это с полнейшей уверенностью, что только так и нужно. А как же! На амбразуры кидаться они ведь и сами готовы, только это и умеют. Но ведь постоянно так жить нельзя! Чтобы одно поколение, просидев всю жизнь в окопах, уходило для того, чтобы оставить следующему те же окопы и призывы отдать жизнь ради тех, кто явится им на смену. А куда явится? Опять сюда же! В окопы. И так без конца.
— А мне старика жалко. И что бы ты, Саша, ни говорил, он честный человек. И смелый. Ты бы… Мы бы так смогли? — не сдавалась Маша.
— Дурочка! Так ведь он же блефовал, ну с заявлением-то — сто процентов! — Губин потихоньку разъярился. — А я предпочитаю поступки, сделанные со всей ответственностью. Вот в чем разница.
— Ты — возможно.
Губин погас, больше не возражал. Знал: защищая старшее поколение, Маша, как всегда, заступается за своих погибших родителей.
— Ну, да Бог с ним, Ярославцевым, — миролюбиво сказал он, — пусть-ка лучше Юлия Александровна отчитается, как мать берегла-лелеяла, а то смотрю, что-то ты у нас, Маруся, бледненькая.
— Все было хорошо, — тотчас откликнулась Маша, покосившись на дочь. А та сразу напряглась.
Вечером, когда все наконец ушли и было убрано со стола, за которым с небольшими перерывами просидели весь день, Губин с Машей остались одни. И Александр Николаевич предложил перед сном прогуляться: «Знаешь, мне все еще не верится, что я не в Казани, не в Горьком и не в ужасном Ветрове, где чуть не помер от жары и ощущения, что сослан сюда навек!»
Это был уже не вечер — ночь, на набережной Фонтанки никого, только в Летнем саду, на другой стороне, слышались приглушенные голоса. Вдруг гулко залаяла собака.
— Овчарка милицейская, — вздохнул Губин, — патруль. Скульптуры сторожит.
Маша молча улыбалась чему-то.
— Господи, до чего хорошо! Будто из тюрьмы выпустили. — Он взял жену под руку. — Даже не верится, что это ты.
— А кто? — спросила Маша, спросила, конечно, в шутку, именно потому Губин и не почувствовал ни испуга, ни стыда, а что-то… похожее на гордость. И на мгновение пожалел, что нельзя рассказать Маше про Лизу. Когда-то в детстве его вот так же подмывало похвастаться матери, воображавшей, будто ее Санечка пай-мальчик: Санечка давно курит, и отпетые хулиганы Мишка и Борька считают его своим.
— Кто? — усмехнулся Губин. — База, кто ж еще. Или, хы, Алла Сергеевна.
Назавтра, в день рождения Губина, с утра заехали за ребятами и удрали всей семьей на дачу. Но Алферов, конечно, явился и туда, старый негодяй. Вечером в саду, за отцветшими кустами сирени, развели костер, и Губин с Володькой залихватски поджарили шашлыки. Зять-недоумок использовался только в качестве тупой подсобной силы: принести полено, достать из подпола замаринованную баранину. У костра сидели допоздна, так что поданный Машей на веранду чай пили уже впопыхах: Володька торопился на последнюю электричку. Перед уходом долго шептался на кухне с Машей, а Губина на прощанье заверил: «Завтра получишь подарок, увидишь — упадешь…»
А Лизино время двигалось вместе с теплоходом через бесконечное Онежское озеро и дальше, дальше по северным рекам. Впрочем, сама она никакого времени не чувствовала, будто оно и не шло вовсе.
С самого Петрозаводска, откуда отошли в полдень, пролежала в каюте до вечера. Лежала не двигаясь, вниз лицом и хотела только одного — выпростать затекшую руку, которую сама же и прижала собственным телом. Но не могла почему-то.
Перед тем как лечь закрыла окно, а к ночи стало так душно, что даже спина взмокла. Все-таки пришлось подняться, включить вентиляцию. А включила, сразу и пожалела: до того в каюте еще пахло одеколоном Александра Николаевича, а теперь воздух пресный, как дистиллированная вода. Чужой.