Эндрю Грир - Исповедь Макса Тиволи
Моя история повествует о любви, а потому я умолчу о бомбах и проломленных черепах. Нечего говорить о войне. В военкомате я произвел впечатление юноши и, поскольку не боялся смерти, прослыл храбрецом. Меня отправили во Францию с первыми же войсками, где я понял, что Бога нет, поскольку все встретившиеся мне молодые люди, эти бедные обыкновенные мальчики были искалечены либо вообще потеряли свои жизни на тех полях, с которых я — дьявол в униформе — вернулся с парой царапин, пытаясь выдать их за рубцы от ветряной оспы. Туман, воспаленные глаза, мальчишки, лишившиеся лица и кричавшие от боли. Нечего говорить о войне. Когда все закончилось и я на удивление живой, невредимый и полностью заправленный кровью лежал в лондонской палате, пришла записка от Хьюго. Новости не обрадовали. Эпидемия гриппа в Калифорнии унесла жизни нескольких тысяч людей, среди которых оказались его сын, Бобби, и моя мать.
Можно ли простить себе такое? Родители так заботятся о нас, когда мы еще маленькие, пытаются не упустить нашего первого крика, первого шага, первого слова, не спускают с нас глаз. А мы за ними совсем не приглядываем. Конец жизни они встречают в одиночестве — даже те, кто живет вместе с нами, они тоже умирают одни. Крайне редко нам удается застать их собственный рубеж: последний крик боли, пока не подействовал морфий, последний шаг, пока болезнь не приковала к кровати, последнее слово, пока на их уста не легла печать.
Я до сих пор помню, как в груди у меня все оборвалось, я был готов разнести весь мир, продать все свои косточки, лишь бы вернуть маму, ведь она относилась ко мне как к ребенку, хотя никогда не видела меня в образе мальчика.
Смерть матери окончательно свела меня с ума. Я ушел на фронт, и только через два года армия вернула меня в Америку — дабы поместить в психиатрическую лечебницу для ветеранов под названием «Голдфорест-хаус». Пожалуй, тот уголок был для меня самым уютным на всей планете. Больные звали меня «стариком» и без колебаний верили каждому моему слову, правда, доктора не разделяли их точки зрения и вернули меня во внешний мир. Благодаря папиному везению я наконец сумел отправиться в путешествие, однако быстро соскучился и вновь приехал в родную страну. Я изо всех сил подражал девятнадцатилетним и поступил в университет на Род-Айленде, но счел его никудышным и запущенным — меня дважды наказывали за отказ откликаться на кличку новичков — и я был исключен. После чего вернулся в Сан-Франциско и снял комнату в дешевом меблированном доме, где никому до меня не было дела. Я молодел, волосы светлели, а сердце все не заживало. Лишившееся плавников чудовище, лежащее на дне черного озера и ожидающее своего смертного часа, — таким меня нашел Хьюго в 1929 году.
Бедный Хьюго, ему выпало пробираться по улице, заваленной мусором и обрывками газет, потому что я осел в Вудвордс-гарден, расположенном, как и следовало ожидать, в ирландском районе, там, где раньше находилась моя детская площадка. Здесь не осталось ничего — ни домиков, ни газонов, — взору открывался лишь пустырь, утыканный меблированными домами, забегаловками, в которых не подавался бренди, одним подпольным кабаком, более вольно трактовавшим закон, прачечной, приютившейся на отшибе, и стайкой такси, набитых пассажирами, спешившими на матч в Олдрэк-парк. Я поселился здесь, поскольку снова хотел побывать на старой деревянной арене, где когда-то Джим Порванный Нос забирался на шест ради арахиса и, к моей радости, почесывал свою грязную шкуру. Порой в послевоенных снах мне казалось, что это я, а не Джим вышел тем утром из клетки навстречу немцу с ружьем.
— Макс! — окликнули меня из-за двери, и после неразборчивого бормотания послышался звон ключей, означавший, что в костлявой груди моей домовладелицы — миссис Коннор — не было места сердцу: она предала меня.
Тихий стук, скрип двери. Бормотание (видимо, обсуждалось вознаграждение) и звон опрокинутых бутылок — нет-нет, все не так плохо, как вы подумали. Я содержал свою берлогу в чистоте; единственный джин, имевшийся в доме, теплый, словно котенок, спал рядом со мной, пока я разгадывал кроссворд. Тем утром я выпил его из кофейной чашки, стоявшей на столе; а вообще я чистюля. Раздался топот, и вошел мой лучший друг.
— Ну, хоть не умер, — сказал Хьюго, худой и лысый, облаченный в длинное твидовое пальто.
— Убирайся, Хьюго.
Он подошел поближе.
— Я, право слово, думал, что все эти путешествия и турки в первую очередь окончательно тебя добьют. Думал, тебя пристрелят, но, судя по всему, ты решил умереть здесь.
— Точно.
— Макс, не дури.
— Убирайся. Я жду девушку.
— Да ну?
Я не лгал. Не ревнуй, Элис, я встретил милую девушку, мы подружились, она оказалась на удивление умной и опрятной, с потрясающими ногами и кошачьим смехом. Я придумаю ей имя, хоть и уверен, что она неживая; несмотря на ее обаяние, голова периодически падала с плеч, а на ступнях виднелись татуировки. Сабина любила заходить к полудню и помогать мне с кроссвордом, а иногда вытаскивала меня из кровати, чтобы потанцевать. Однако, как правило, к двум часам дня она заводила рассказ о родителях (насколько я понял, Сабина разбила сердце своему богатому отцу и была вынуждена уйти из дома и искать работу). Затем она пропадала на несколько дней, иногда на неделю. Я давал ей немного денег. Она была молода и не верила в мой истинный возраст.
— Ха! Да ты же почти ребенок! — хрипло вскрикивала она и доставала сигарету. — Меня впору арестовывать за совращение малолетних, крошка!
Сабина не любила меня. Она слишком опустилась.
— Думаю, тебе она понравится, — сказал я.
Мой друг хмыкнул и плюхнулся на кровать. В окно залетали веселые возгласы с улицы. В Олдрэк-парке играли «Сиэлс».
— Угости джином, — попросил Хьюго.
— Это кофе. Держи бутылку.
Хьюго сбросил ботинки и глотнул из горлышка.
Половина оставшейся рыжей шевелюры поседела и никак не сочеталась с его бледным лицом, и все же Хьюго повезло: поскольку он родился далеко не красавцем и без ярких черт лица, время почти не изменило его. В красивых людях мы ценим кожу и глаза, а поэтому, встречаясь лет в шестьдесят, поражаемся их дряхлости. Хьюго не принадлежал к этому типу людей. Рисунок линий на лбу моего друга остался таким же, как и прежде, задумчивое чмоканье губ раздражало, как и в детстве, хотя его губы становились тоньше с каждым днем. Хотя бы к тем, кто лишен любви, время относится снисходительно.
— Где ты все это достал? — спросил он, возвращая бутылку.
— Сам смешал. Картофельный спирт от бутлегера, продается в жестянках. Полтора галлона дистиллированной воды, ягоды можжевельника и секретный ингредиент. Ладно-ладно, имбирь. Дать коктейлю настояться. Вот и весь мой скромный рецепт.
— Бррр, ужас.
— Да уж, не то слово. Кстати, я поведаю тебе замечательную историю.
Хьюго меня не слушал.
— А я вышел на пенсию, Макс.
— Спятил? Ты же совсем молодой.
— Да не очень-то. Я покончил с прошлым. После смерти Бобби Абигейл ушла к матери, и слава Богу. Меня больше ничего не держит. Хочу завести ферму где-нибудь на севере. Буду разводить кур. По-моему, мило.
— Кур? Ничего себе.
— Мы столько лет не виделись, Макс.
— Точно.
— Мэри умерла, — добавил Хьюго.
— Старушка Мэри?
— Мадам Дюпон собственной персоной.
— А мне и в голову не приходило. Ну конечно, она уже мертва.
— Да, говорят, она дожила до восьмидесяти.
— Сама она всегда заявляла, что ей шестьдесят четыре.
— Славная старушка Мэри.
— Знаешь, что она мне сказала? — вспомнил я и попытался изобразить ее квакающий голос. — «Я считала время беспристрастным». Вот так-то.
— По отношению к ней уж точно. Давай-ка вытащим тебя отсюда.
Из соседней комнаты доносился чей-то приглушенный разговор, вдруг скрипнул стул, и речь перетекла в яростный спор двух низких неразборчивых голосов, затем неожиданно пререкания затихли и речь снова напомнила плавное журчание воды. Мы с Хьюго поболтали о прежних временах и произошедших переменах.
— У меня для тебя припасена чудесная история, — сказал я. — О девушке, которую я встретил в Испании. Ни за что не поверишь.
— Посмотрим. Рассказывай.
— Я увидел ее в маленькой деревушке. Совсем крохотной, я там остановился на ночлег. В местном баре, оборудованном на американский лад, не было никого, кроме той девчушки. Смуглой, с косичками и клубничными губками. Ей и лет-то было не больше двенадцати.
— Давно ты ее встретил?
— Да. Представляешь, всего двенадцать — и уже пила какой-то коктейль в баре. Знаешь, что я подумал?
— Что?
— Она посмотрела на меня. Эдаким оценивающим взглядом, не шлюхи, но взрослой женщины. И я подумал: она такая же, как и я.
— Макс…
— Нет, правда, я решил, будто встретил еще одного человека с такой же болезнью. Ее взгляд, это невозможно описать, в ее глазах темнело крохотное пятнышко ненависти. Думаю, она поняла, кто я. Уверен. Ей должно быть не меньше шестидесяти.