Зденек Плугарж - Если покинешь меня
Несчастный, сделав один неверный шаг через горную тропинку на чужую сторону, ты добровольно отрекся от всего — от матери, родины, тепла девичьих объятий, за которые не надо платить наличными.
Его начала охватывать смертельная ненависть к Вацлаву.
Гонзик нагнулся, набрал в руку снега, погрузил в него губы, лицо; от холода заломило зубы — стало чуть легче.
К утру рубаха еще не просохла; не оставалось ничего другого, как досушить ее на себе. Преодолев неприятное чувство, Гонзик надел сорочку, напялив поверх нее на себя все, что имел, потом закутался еще в одеяло, отчего стал похожим на бедуина. В комнате, где жил Ярда, было заметно теплее, и Гонзик перебрался туда со своими записями немецких слов, однако память отказывалась ему служить, учение его не занимало. Отвращение к работе находило на него еще дома, а в последнее время, когда он застрял здесь, оно проявлялось все чаще и чаще. Исподволь, незаметно он пропитывался им, как губка.
Обитатели седьмой разошлись куда-то. Гонзик уселся у радиоприемника. Редкая минута — он был один в комнате. Только где-то на верхних нарах похрапывал седовласый дед. Гонзик начал механически двигать рычажками настройки. Вдруг чешская речь зазвенела и отозвалась в самом сердце. Он моментально узнал голос родины. Странно, совсем-совсем иначе звучит чешское слово, сказанное родиной, чем тот же язык, звучащий в радиопередаче из Мюнхена или из-за океана. Кто знает, может быть, злоба и ненависть искажают и тон родной речи. Но сейчас какая-то артистка Национального театра читала сказку о Длинном, Толстом и Быстроглазом, читала мелодичным, выразительным голосом, и этот живой голос дышал уверенностью, душевным спокойствием и лаской.
Дома бы Гонзик с пренебрежительной усмешкой переключил такую болтовню на джаз, транслируемый «Рот-Вайсс-Рот», но теперь он сидел, внимая этим мягким, нежным словам родной речи, открывая в ней такую красоту, которую никогда ранее не замечал. Привычная, давно знакомая сказка, но Гонзику виделись сотни напряженных детских лиц, широко открытые глаза, разинутые от внимания рты ребят. После школы дети побегут домой, щебеча, как стайка воробьев, подерутся из-за свистульки, слепят снеговика, затем рассядутся по стульям с высокими сиденьями и склонятся над тарелками, утомленные утренними впечатлениями, успокоившиеся, как и каждый, у кого есть свое дело, родина и чья-то любовь.
Родина и чья-то любовь!
Гонзик закрыл глаза. И сразу — рука Катки, придерживающая его локоть, веснушки на ее скулах, запах ее волос…
Внезапно Гонзик почувствовал, что за ним кто-то стоит. Обернулся: Пепек!
Женский голос в радиоприемнике умолк.
Застигнутый врасплох, Гонзик даже не попытался выключить радиоприемник.
Пепек огляделся. В углу на верхних нарах он отчетливо увидел темные брюки, фуфайку патера Флориана. Пепек побледнел. Один раз он уже попал под подозрение в политической неблагонадежности, и это стоило ему лишнего года пребывания в лагере, а теперь, может быть и двух лет…
— Так ты ходишь слушать Прагу в мою комнату!.. — заорал Пепек, и глаза его зловеще блеснули.
— Прага и все другие радиостанции…
— Выключи эту идиотскую болтовню! — заревел Пепек так, что даже голос сорвался.
Гонзик с ужасом глядел на его отвратительную физиономию. Ему на минуту показалось, что Пепек рехнулся, потом в Гонзике что-то возмутилось. Он встал.
— Может быть, в этой болтовне куда меньше идиотизма, чем в той, которой нас кормит радио в клубе.
— Гад! — Правая рука Пепека обрушилась на лицо Гонзика одновременно с брызгами слюны.
Гонзик покачнулся, побледнел как мел и случайно коснулся рукой рычажка переключения. Речь диктора моментально сменилась разноголосицей ревущих и писклявых звуков. Дед на верхних нарах проснулся и надсадно закашлялся.
Кровь стремительно хлынула обратно к щекам Гонзика, в глазах заплясали радужные пятна. Он замахнулся для ответного удара, но в этот миг кто-то в противоположном углу на верхних нарах приподнялся и сел. Рука Гонзика упала: патер Флориан. Как он мог его не заметить?!
— Если еще вот так поймаю — официально донесу, — услышал Гонзик истерическую угрозу Пепека.
Мгновение мертвой тишины. Гонзик слышит лишь, как бьется его сердце.
— Запрещаю тебе прикасаться к нашему радиоприемнику, — прибавил Пепек.
Священник слез, подошел и выключил приемник.
— Не изменяй нашему делу и самому себе, брат, — тихо сказал патер. Его спокойный голос выразительно контрастировал с криком Пепека. — Раз ты ищешь моральной поддержки у пражского радио, значит, ты заколебался. Существует только один подлинный источник силы — бог, — и патер молча указал вверх. — Верить — значит дать жизни вечный смысл, среди конечного постигнуть и обрести бесконечность.
Гонзик не помнил, как вылетел из комнаты. Он побрел куда глаза глядят и очутился на краю футбольного поля. Лицо его пылало, слезы подкатывались к горлу. Он плелся, как был — с одеялом, наброшенным на плечи, от влажного тепла у него чесалась спина. Он физически ощущал, как в его груди снова сжимался какой-то кулак. Гонзик стиснул зубы, чтобы хоть как-то помочь себе. «Ты должен выдержать, должен, должен! Ты должен становиться тверже с каждым новым ударом судьбы. Ты должен стать бесчувственным, окаменеть — только так можно перенести все разочарования, которые ждут тебя здесь, только так можно научиться воспринимать их спокойно».
В ушах Гонзика, к его удивлению, звучал не крик Пепека — злобный и в то же время трусливый, не елейный голос патера, а мелодический, наполненный лаской и миром альт, рассказывающий сказку о Длинном, Толстом и Быстроглазом.
* * *Вечером Вацлав постучал в дверь Каткиной комнаты и оцепенел, не успев снять ладонь с дверной ручки: Катка сидела на своем сеннике, ее руки бессильно лежали на коленях, а глаза покраснели от слез.
— Катка! Ведь мы не найдем свободного столика!
— Никуда я не пойду! — всхлипнула она.
— Что произошло?
Она огляделась и понизила голос до шепота:
— Выгнали с работы.
Он участливо взял ее за руку. В его глазах — недоуменный вопрос. У Катки еще сильнее задрожал подбородок.
— Хозяйка мне сказала, чтобы с понедельника я уже не ходила. Кто-то донес, что она противозаконно наняла меня.
Вацлав побледнел.
— Вы, может быть, думаете…
— Нет, нет, она сказала, что это не из лагеря. Кто-то приходил предупредить, ее знакомый, немец. — Катка поникла головой, но вдруг поднялась и быстро вышла.
Вацлав догнал ее в коридоре.
— Катка…
Она прислонилась к дверному косяку, прижавшись лбом к руке. Целый поток слез омывал тяжесть обрушившегося на нее несчастья. Вацлав тщетно пытался ее утешить.
— Если останетесь дома, лучше не станет. Потом что-нибудь придумаем, — бормотал он, сам плохо веря своим словам. Уж очень ему не хотелось отступиться, он так надеялся на сегодняшний вечер.
Катка в конце концов дала себя уговорить. Они протискались в переполненный зал в тот момент, когда умолкли торжественные фанфары, возвестившие начало бала, и главный редактор «Свободной Европы», облаченный в смокинг, обратился с эстрады с приветственной речью к присутствующим.
Гонзик влачился за ними как тень. Вацлав сегодня впервые почувствовал, что его тяготит присутствие друга. Они безрезультатно искали места: все было занято.
— Тут стол для словаков, — предупредил Вацлава молодой человек, раскинувший руки на спинках трех стульев, и, увидев, что Вацлав его не понял, для наглядности наклонил стулья спинками к столу.
— У нас словацкая компания, — с досадливой интонацией в голосе сказала некрасивая женщина в весеннем цветастом платье, сидевшая за другим столиком. — Объясни этому дураку, — обратилась она к соседу.
Наконец им удалось найти два места. Гонзику пришлось оставить Вацлава и Катку. Еще одно зернышко обиды и несправедливости пустило в нем свои ростки.
Оратора, выступавшего с эстрады, было плохо слышно. Шум в зале возрастал. Большинство присутствующих давно уже отвыкли соблюдать общественные приличия, они хотели веселиться и недвусмысленно давали об этом знать.
Но вот грянул лагерный оркестр, и по полу зашаркали танцующие пары. Сегодня молодежь лагеря постаралась принарядиться. Здесь не было небритых лиц, типичных для лагерных будней. Не видно было и людей, надевших из-за холода на себя все, что только возможно.
И все же общипанный, истасканный вид, провинциальная неряшливость и понурость — неизгладимая печать Валки — особенно бросались в глаза именно сегодня. Даже торжественная атмосфера вечера не могла снять со многих лиц следы долгих месяцев тщетного ожидания, постепенной утраты веры в лучшее будущее. У многих молодых людей за вымученными улыбками скрывалась беспросветная тоска. А несколько смокингов, принадлежавших редакторам «Свободной Европы» либо иным «аристократам», только подчеркивали разницу между горсткой тех счастливцев, которые получали каждое первое число жалованье, и серой массой тех, которым совали жалкое пособие: одиннадцать марок в месяц.