Олдос Хаксли - Контрапункт
— Что ж, прочитаю, — сказал Спэндрелл. — Я ведь хотел только сказать, что аскетам известны некоторые состояния духа, незнакомые всем остальным людям.
— Не сомневаюсь. А если вы будете обращаться с вашим телом так, как велит природа, вы испытаете такие состояния, которые и не снились занимающимся вивисекцией аскетам.
— Но состояния, доступные вивисекторам, лучше, чем состояния тех, кто потворствует своим страстям.
— Иными словами, сумасшедшие лучше, чем нормальные люди? С этим я никогда не соглашусь. Здоровому, гармоническому человеку доступны и те состояния, и другие. Он не такой дурак, чтобы убивать часть самого себя. Он умеет сохранять равновесие. Конечно, это не легко; больше того, это дьявольски трудно. Нужно примирить от природы враждебные силы. Сознание стремится подавить работу бессознательной, физической, инстинктивной части человеческого существа. Жизнь для одного означает смерть для другого, и наоборот. Но нормальный человек по крайней мере пытается сохранить равновесие. А христиане, люди ненормальные, уговаривают человека выбросить половину самого себя в мусорный ящик. А потом приходят учёные и дельцы и говорят нам, что мы должны выбросить ещё половину из того, что оставили христиане. Но я не хочу быть на три четверти мёртвым: я предпочитаю быть живым, целиком живым. Пора восстать на защиту жизни и цельности.
— Но если стать на вашу точку зрения, — сказал Спэндрелл, — то наша эпоха в реформах не нуждается. Это — золотой век гуманности, спорта и беспорядочных половых сношений.
— Если бы вы только знали, какой Марк, в сущности, пуританин, — засмеялась Мэри Рэмпион, — какой он безнадёжно старый пуританин!
— Вовсе не пуританин, — сказал её муж, — просто нормальный человек. А вы не лучше остальных, — снова обратился он к Спэндреллу. — Вы все воображаете, будто нет никакой разницы между современной, холодной цивилизованной похотливостью и здоровым, скажем, фаллизмом (такую форму принимало в те времена религиозное чувство; читали «Ахарнян» [78]?), одним словом, фаллизмом древних.
Спэндрелл застонал и покачал головой:
— Избави нас Боже от этих гимнастов!
— А между тем разница здесь большая, — продолжал Рэмпион. — Современная похотливость — просто христианство навыворот. Аскетическое презрение к телу, выраженное другим способом. Презрение и ненависть. Об этом-то я вам и говорю. Вы ненавидите самого себя, вы ненавидите жизнь. У вас только такая альтернатива: либо свальный грех, либо аскетизм. Две формы смерти. Знаете, христиане и то гораздо лучше понимали фаллизм, чем наше безбожное поколение. Как это там говорится в свадебном обряде? «Телом моим служу тебе». Служение телом — это ведь подлинный фаллизм. А если вы думаете, что это хоть сколько-нибудь похоже на бесстрастный цивилизованный свальный грех наших передовых молодых людей, вы жестоко ошибаетесь.
— Что вы, я охотно соглашаюсь, что наши цивилизованные развлечения смертоносны, — ответил Спэндрелл. — Есть, знаете, такой запах… — он говорил отрывисто, в промежутках между словами старательно раскуривая наполовину потухшую сигару, — дешёвых духов… давно не мытого тела… иногда я думаю… что такой запах… должен быть в аду. — Он отбросил спичку. — Но есть ещё одна возможность, и в ней нет ничего смертоносного. Возьмите, например, Иисуса или святого Франциска — разве они трупы?
— Не без того, — сказал Рэмпион. — Они не совсем трупы, а так, кусочками. Я готов согласиться, что иные кусочки в них были очень даже живые. Но оба они попросту не считались с целой половиной человеческого общества. Нет, нет, это не то! Пора перестать говорить о них. Мне надоели Иисус и Франциск, смертельно надоели.
— Что ж, возьмём поэтов, — сказал Спэндрелл. — Вы ведь не скажете, что Шелли — труп.
— Шелли? — воскликнул Рэмпион. — Не говорите мне о Шелли. — Он выразительно покачал головой. — Нет, нет! В Шелли есть что-то ужасно гнусное. Он не человек, не мужчина. Помесь эльфа и слизняка.
— Полегче, полегче, — запротестовал Спэндрелл.
— Ах да, утончённый и так далее! А внутри такая, знаете ли, бескровная слякоть. Ни крови, ни костей, ни кишок. Слизь и белый сок — и больше ничего. И с какой гнусной ложью в душе! Как он всегда убеждал себя и других, что земля — это вовсе не земля, а либо небо, либо ад. А когда он спал с женщинами, так вы не подумайте, пожалуйста, что он спал с ними — как можно! Просто двое ангелов брались за ручки. Фу! Вспомните, как он обращался с женщинами. Возмутительно, просто возмутительно! Конечно, женщинам это нравилось — на первых порах. Они чувствовали себя такими духовными — по крайней мере до тех пор, пока у них не появлялось желание покончить с собой [79]. Ужасно духовными! А на самом деле он был всегда только школьник: мальчику не терпится, вот он и уверяет сам себя и всех других, что он — это Данте и Беатриче в одном лице. Какая гнусность! Единственное оправдание — что это была не его вина. Он родился не мужчиной: он был эльфом из породы слизняков и с половыми потребностями школьника. А потом вспомните его полную неспособность назвать лопату лопатой. Ему непременно нужно было делать вид, что это ангельская арфа либо платоновская идея. Помните оду «К жаворонку»? «Здравствуй, лёгкое творенье! Ты не птица, светлый дух!» — Рэмпион декламировал с преувеличенным «выражением», пародируя профессионального чтеца. — Он, как всегда, делает вид, как всегда лжёт. Разве можно допустить, что жаворонок — это только птица, с кровью, перьями, которая вьёт себе гнездо и кушает гусениц? Ах, что вы! Это недостаточно поэтично, это слишком грубо. Нужно, чтобы жаворонок стал бесплотным духом. Без крови, без костей. Так, какой-то эфирный, летучий слизняк. Как и следовало ожидать, Шелли сам был своего рода летучим слизняком; а в конце концов писать можно только о самом себе. Если человек слизняк, он будет писать о слизняках, даже тогда, когда он воображает, будто пишет о жаворонках. Надеюсь только, — добавил Рэмпион со взрывом комически преувеличенного бешенства, — надеюсь, что у этой птицы хватило ума, как у воробьёв в книге Товита, наложить ему как следует в глаза [80]. Это проучило бы его за то, что он говорил, будто жаворонок — не птица. Светлый дух, действительно! Светлый дух!
XI
Вокруг Люси всегда становилось особенно шумно. Чем больше народу, тем больше веселья — таков был её принцип; а если не веселья, то по крайней мере шума, суетни, возможности рассеяться. Через пять минут после её приезда в уголок, где Спэндрелл и Рэмпионы просидели весь вечер за уединённой и спокойной беседой, хлынула шумная и пьяная компания из внутреннего зала. Самым громогласным и самым нетрезвым из всех был Касберт Аркрайт. Он шумел и пил из принципа и из любви к искусству, а также к спиртному. Он считал, что криком и агрессивным поведением он защищает искусство от филистеров. Нализавшись, он чувствовал себя воином, выступающим на стороне восставших ангелов, Бодлера, Эдгара Аллана По и де Куинси [81] против тупой, бессмысленной толпы. А когда он хвастался своими прелюбодеяниями, он делал это потому, что респектабельные люди считали Блейка безумцем, что Баудлер [82] редактировал Шекспира, что автор «Мадам Бовари» подвергался судебным преследованиям и что служащие Бодлианской библиотеки [83] выдавали «Содом» графа Рочестера [84] только по предъявлении документа, удостоверяющего, что данный читатель занимается исследовательской работой. Он зарабатывал себе на жизнь и считал, что «служит искусству», выпуская ограниченным тиражом и в роскошных изданиях наиболее скабрёзные образчики отечественной и иностранной литературы. Белокурый, с красным, как сырое мясо, широким лоснящимся лицом и зелёными рачьими глазами, он приблизился, изрыгая приветствия. За ним жеманно следовал Вилли Уивер, вечно улыбающийся человечек с очками на длинном носу, искрящийся хорошим настроением и болтающий без умолку. За ним шёл Питер Слайп, его близнец по росту, тоже в очках, но серый, тусклый, сутулый и молчаливый.