Эдуард Кочергин - Ангелова кукла. Рассказы рисовального человека
— Рассказывали ещё про царя, что он на язык тяжёл был.
— Да, речей произносить не любил, а ежели говаривал, то слова его в ушах застревали. Доносчиков не уважал и доносы принимал только за обедом, после второго блюда, в предвкушении десерта. Однажды большие люди пришли к нему с доносом на Петра Чайковского — композитора, что тот жопник (царь иностранных слов не признавал) и что якшается он с великим князем Константином Константиновичем, а это не гоже для людских пересудов. Алехсан Саныч, помолчав хорошее время, ответствовал им: «В России жоп много, а Чайковский один».
Про последнего царя, которому с батькой шинелюшку строил для Первой империалистической, никогда ни худого ни хорошего не говорил. А ежели поминал, то только в прошедшем времени, в отличие от любимца Алехсан Саныча называя его «наследником», не более того. Только однажды в сердцах сказал, что «в семнадцатом году обниколаились мы с ним и ни кола ни двора ни у кого не осталось».
— Во как, Степаныч, получилось! О, наболтал-то я тебе разного-всякого, а? На восемь годков в аккурат. Ты уж пожалей меня, не поминай глупостей старого швальника, они ведь «Крестами» пахнут. А то кум мой в тридцатых годах так опростался: стачал шинельку гэпэушному генеральчику по-царски, значит, как положено построил — да в подкладе иголочку забыл случаем. Так за иголочку «без переписки» и пропал — после опознания-то, что он романовский холоп. Во как быстро свет меняется! Сегодня наш, а завтра тот! Вот тебе и алимпические игры, хизкультура и театр, одним словом. Так-то, начальник.
— Да какой я тебе начальник?
— Как какой? Ты ведь жить начинаешь — значит, начальник. А я что, я уже в подчинении у Боженьки хожу. Революция от Бога освободила людей, а вместо него испуг принесла, вот и стали все мы в обмане жить. Я тоже ведь в обмане живу, какой из меня пожарный, швец я потомственный, пожарным прикидываюсь, так как выгода моя в этом есть. А посмотри на актёров наших — они все время должны разных образов из себя делать. Мне-то из каптёрки видно, как они из своей одежонки выйдут, рожи усами да бородами оклеют, в чужое состояние войдут, а назад оттуда до конца-то не выходят, так и путаются между собою и разными персонами всю свою жизнь. Несчастные они человечки…
От его «верстака» через «сени», как он звал рабочий вестибюль-накопитель, был виден вход на сцену. Перед ним на стене висело зеркало, у которого артисты поправляют костюмы прежде чем «взойти на сцену». Александр Сергеевич иногда комментировал эти смотрения:
— Глянь, Степаныч, гарцует-то как кобылица, — говорил он про молодую актрису, — зеркалу свою стать кажет, холка-то, смотри, как пушится — жеребца просит, что ж ты зеваешь — такой товар пропадает. Эх ты, художник-худоёжник.
Моя-то какая была в молодости — шея белая, зубы перламутровые, а «седлышко»-то — у-у-у-у-у! — сесть да облокотиться можно было. А грива — запутаешься! С норовом, конечно, пришлось охаживать, как настоящую кобылку, пока не стала шелковистой. Во, Степаныч, — похвастался он прошлым своей старухи. Про оправлявшегося у зеркала нового директора театра сказал:
— Хрантовитый какой начальничек, при галстуке, в костюме, ранее-то они всё больше кительки себе шили. Как только возвышались по своей партийной линии — сразу заказывали кителёк. Власть свою в него охормляли. Знаешь, как много я их поделал, не посчитать, жизнь спасал, семью кормил.
После очередных моих препирательств с этим новым директором учил он меня жизни:
— «Чижика съел» — значит, съел и не возникай. Говори, что съел, рыжий ты, что ли? Все едят, и начальники даже едят, обжираются, им же хорошо, что и ты тоже виноват, что под статью подходишь, что тебя подловили. Да говори им, что сожрал его, чёрт дери, да с потрохами, а перышками-то губёнки обтёр — и всё будет тип-топ. Свояком станешь, глядишь — и в дело возьмут, и пирога отвалят. Битый-то подороже небитого. Наматывай на ус хилосохию житухи, у нас ведь лучше каждому битым да виновным быть, деться-то куда? Так что вот, все должны своего «чижика» съесть, это в обязательстве. С чистоплюйством-то у нас не выходит. Большие больно народом-то да землею. Съел — и сиди себе потихоньку, терпи до благодати старшего по званию… Ох, Степаныч, что-то я тебе снова много всякого лохматого наговорил. Иди-ка ты за верстак свой да и малюй свою дикорацию, а я шинельку очередную построю да пустой карман рублём украшу, а то шамать не на что будет.
И, посмотрев на старые немецкие часы, висевшие над головой, перекрестившись, заключил:
— Смотри, цихроблата-то как быстро время жуёт, не поспей оглянуться, как очуришься…
Топор вепса. Цеховая быль
Андрею Черных, Вячеславу Сафьянникову — петербургским театральным столярам посвящается
Познакомился я с моим невзрачным героем в середине шестидесятых годов прошлого века, когда художничал для Театра имени Веры Федоровны Комиссаржевской, делал первый спектакль нового руководителя театра Рубена Агамирзяна «Господин Пунтила и слуга его Матти» по Бертольду Брехту. Самое интересное для этой истории — то, что действие пьесы происходит в стране Суоми, в усадьбе богатого финна.
При сдаче рисунков, чертежей и шаблонов в мастерские театра я посетовал, что столярам придется делать мебель «по-хуторски» — без привычных для нас царг[15], вставлять и крепить ножки столов, скамей и табуретов из неокорённого кругляка прямо в столешницы и сиденья.
Старый и опытный заведующий постановочной частью театра Иван Герасимович Герасименко устранил сомнения: «Вашу чухонскую мебель сделает настоя чухарь-вепс». И, подведя меня к худенькому, небольшого роста человечку с опущенным в пол виноватым лицом, представил его мне: «Вот вам наш древнефинский Иван, расскажите ему, что вы хотите». Рассмотрев его, я заметил — столяр был беспалым. На правой руке у него отсутствовало два, а на левой — один палец.
«Интересно, как он справляется со своей ремесленной работой?» — спросил я завпоста. Тот пошутил: «Оставшихся пальцев ему как раз хватает, а лишние он обрубил».
Ознакомившись с моими чертежами и рисунками, человечек слабым голосом деликатно, атаковал меня единственным вопросом: «Делать как у вас или как надо?». Я с испугу повторил ему дважды: «Как надо, как надо… дядя Иван».
Иван Григорьевич Щербаков был местным инородцем-вепсом. На окраине нашей питерской области в лесах жили остатки этого древнего финно-угорского племени. В отличие от обыкновенных финнов, их окрестили в православие, и они получили русские имена и фамилии. Родился Щербаков в своей Вепсландии как раз в 1917 году. Жители чухарских деревень долго не знали, а затем долго не могли понять, что же произошло в октябре 1917-го в начальственном городе большой страны венедов. А когда узнали, стали думать, зачем им это нужно, и вообще, что же это такое — революция. До сих пор думают.