Джон Уильямс - Стоунер
— Ну что за дерьмовая у меня работа, — сокрушенно произнес Финч. — Порой мне кажется, я совсем для нее не подхожу.
Стоунер улыбнулся:
— Помнишь, что сказал о тебе Дэйв Мастерс? Что ты не такой большой сукин сын, чтобы добиться настоящего успеха.
— Возможно, он был прав, — сказал Финч. — Но я что-то слишком часто чувствую себя сукиным сыном.
— Не переживай, Гордон. Я понимаю твое положение. И если бы я мог его облегчить… — Стоунер умолк и резко мотнул головой. — Но сейчас я ничего не могу поделать. Надо подождать. Потом как-нибудь…
Финч кивнул, не глядя на Стоунера; он уставился на свой письменный стол с таким видом, будто оттуда на него медленно, неостановимо надвигалось проклятие. Стоунер немного выждал и, не услышав от Финча ничего, тихо встал и вышел из кабинета.
Из-за разговора с Финчем Стоунер в тот день явился к Кэтрин позже обычного. Не оглядев на этот раз улицу, он спустился к двери, открыл ее и вошел. Кэтрин ждала; она не переоделась в домашнее и выглядела почти официально. Прямая, сидела на кушетке в тревожном ожидании.
— Ты поздно сегодня, — произнесла она бесцветным тоном.
— Извини, — сказал он. — Меня задержали.
Кэтрин зажгла сигарету; ее рука слегка дрожала.
Пару секунд смотрела на горящую спичку, потом задула ее, выпустив изо рта дым. После этого сказала:
— Знакомая преподавательница мне со значением сообщила, что декан Финч пригласил тебя на разговор.
— Да, — подтвердил Стоунер. — Он-то меня и задержал.
— Говорили, видимо, про нас с тобой.
Стоунер кивнул:
— Да, кто-то ему насплетничал.
— Так я и думала, — сказала Кэтрин. — На лице моей знакомой было написано, что она кое-что знает, но не хочет говорить. О господи, Билл!
— Все не так страшно, — сказал Стоунер. — Гордон мой старый друг. Я уверен, он хочет нас защитить. И защитит, если сможет.
Кэтрин некоторое время молчала. Потом скинула туфли, легла на спину и уставилась в потолок.
— Вот и началось, — спокойно проговорила она. — Надеяться, что они оставят нас в покое, — это было бы слишком. Мне кажется, мы никогда всерьез на это и не рассчитывали.
— Если будет совсем плохо, — сказал Стоунер, — мы можем уехать. Что-нибудь да придумаем.
— О, Билл! — Кэтрин издала тихий гортанный смешок и села, не спуская ног с кушетки. — Ты милый, милый, невероятно милый! И я не позволю им вмешиваться. Не позволю!
И несколько недель они старались жить по возможности так же, как прежде. Применяя стратегию, которая годом раньше была бы им не по силам, проявляя твердость, на которую не считали себя способными, они таились и хитрили, они использовали свои скудные ресурсы наподобие искусных военачальников, сдерживающих превосходящие силы противника. Они сделались не на шутку осмотрительны; их уловки и маневры доставляли им мрачное удовольствие. Стоунер приходил к ней только в темное время суток; днем, в промежутках между занятиями, Кэтрин нарочно стала появляться в кафе в обществе молодых преподавателей. Их с Уильямом общая решимость делала те часы, что они проводили вместе, еще более насыщенными. Они говорили себе и друг другу, что близки сейчас, как никогда, и, к своему удивлению, сознавали, что так оно и есть, что слова, которыми они стараются поддержать друг друга, — не просто успокоительные слова, а нечто большее, то, благодаря чему близость становится возможной, а преданность неизбежной.
Они жили в своем собственном сумеречном мире и принесли туда лучшее, что в них было, так что с некоторых пор внешний мир, где люди ходили и разговаривали, мир перемен и беспрерывного движения стал для них фальшивым и иллюзорным. Их бытие резко разделилось между этими двумя мирами, и разделение казалось им естественным.
В конце зимы и ранней весной их свидания были тихими, как никогда прежде. Чем тесней сжимался вокруг них внешний мир, тем меньше они его чувствовали; и счастье их было такого свойства, что им не было нужды ни говорить об этом счастье друг другу, ни даже думать о нем. Укрытые, точно в пещере, в маленькой полутемной квартирке Кэтрин под массивным старым домом, они, казалось им, пребывали вне времени, в некоей открытой ими самими вселенной, где время стояло на месте.
А потом однажды, в конце апреля, Гордон Финч опять позвонил Стоунеру в кабинет, и Стоунер, спускаясь к нему, ощутил оцепенение, происходившее от знания, которое он не хотел в себя впускать.
Ход событий был классически прост, но Стоунер его не предвидел, хотя должен был.
— Ломакс, — сообщил ему Финч. — Сукин сын каким-то образом все разнюхал и не намерен с этим мириться.
Стоунер кивнул.
— Я должен был об этом подумать, — сказал он. — Должен был ожидать. Как ты думаешь, потолковать мне с ним или не надо?
Финч покачал головой, пересек кабинет и встал у окна. Под лучами предвечернего солнца его лицо блестело от пота. Он устало проговорил:
— Ты не понял, Билл. Ломакс идет с другого конца. Твое имя даже не звучало. Он копает под Дрисколл.
— Как ты сказал? — тупо переспросил Стоунер.
— Им восхищаться можно, пожалуй. Откуда-то он прознал, что я в курсе. Вчера вдруг заявляется ко мне, говорит, что ему, мол, придется уволить Дрисколл, и предупреждает, что может быть скандал.
— Да ты что, — сказал Стоунер. Он так стиснул кожаные подлокотники кресла, что ладоням стало больно.
— Он заявил мне, — продолжил Финч, — что были жалобы, большей частью со стороны учащихся, но и от соседей тоже. Якобы к ней постоянно, во всякое время дня и ночи ходят мужчины. В общем, возмутительно безнравственное поведение. Нет, он тонко все проделал: мол, лично у него возражений нет — он скорее восхищен этой женщиной, если уж на то пошло, — но ведь приходится же думать о репутации кафедры и всего университета. Мы с ним посетовали на необходимость склоняться перед диктатом обывательской морали, согласились, что академическому сообществу следовало бы предоставлять убежище тем, кто бунтует против протестантской этики, а в итоге констатировали, что на практике мы бессильны. Он сказал — он бы не хотел давать делу ход в этом семестре, но сомневается, что получится. И с начала до конца ведь знал сукин сын, что мы понимаем друг друга отлично.
Ком в горле не давал Стоунеру заговорить. Он дважды сглотнул и проверил свой голос; он звучал бесстрастно и ровно.
— Чего он хочет, совершенно ясно.
— Боюсь, что так, — подтвердил Финч.
— Я знал, что он меня ненавидит, — сухо проговорил Стоунер. — Но я не отдавал себе отчета… Я и представить себе не мог, что он…
— Я тоже. — Финч вернулся к своему столу и тяжело опустился в кресло. — И я ничем не могу помочь, Билл. Я бессилен. Если Ломаксу нужны будут жалобщики — они появятся; нужны будут свидетели — появятся. У него много приверженцев, как ты знаешь. И если дойдет до ушей президента…
Он покачал головой.
— Что, по-твоему, будет, — спросил Стоунер, — если я не стану увольняться? Если мы просто-напросто решим, что не даем себя запугать?
— Он ее растерзает, — ровным тоном ответил Финч. — И как бы невзначай притянет тебя. Тут все продумано.
— Что ж, тогда, похоже, ничего поделать нельзя.
— Билл, — промолвил Финч и замолчал. Подпер голову сжатыми кулаками. Потом глухо сказал: — Есть один выход. Ровно один. Я думаю, он уймется, если ты… если Дрисколл просто-напросто…
— Нет, — отрезал Стоунер. — Я не могу так поступить. Не могу — и точка.
— Черт тебя дери! — страдальчески воскликнул Финч. — На это-то у него и расчет! Ну раскинь мозгами. Что ты будешь делать? Сейчас апрель, почти уже май; какую работу ты найдешь в это время года — если найдешь вообще?
— Не знаю, — сказал Стоунер. — Какую-нибудь…
— А Эдит? Ты думаешь, она уступит, даст тебе развод без борьбы? А Грейс? Каково ей придется здесь, в этом городишке, если ты просто возьмешь и уйдешь? А Кэтрин? Что за жизнь у вас с ней будет? Какое будущее вас обоих ждет?
Стоунер не отвечал. Где-то внутри него зарождалась пустота; он чувствовал себя вянущим, отсыхающим листом. Наконец он проговорил:
— Можешь дать мне неделю? Мне надо подумать. Одну неделю.
Финч кивнул:
— Неделю я, пожалуй, смогу его сдерживать. Но вряд ли дольше. Прости, Билл. Ты сам все понимаешь.
— Да. — Стоунер поднялся с кресла и немного постоял на тяжелых, онемевших ногах. — Я дам тебе знать. Как только решу, я сразу дам тебе знать.
Он вышел из кабинета в сумрачный длинный коридор, а оттуда, тяжело ступая, — на солнце, в широкий мир, который был теперь для него тюрьмой, куда бы он ни направился.
Потом, годы спустя, он, бывало, пытался вызвать в памяти дни после разговора с Гордоном Финчем — и не мог их вспомнить хоть сколько-нибудь ясно. Он был похож на ходячего мертвеца, движимого только привычкой, только упрямой волей. При этом он был в эти несколько дней странно восприимчив к самому себе, к окружающим местам, к людям и событиям; и он знал, что его наружность и поведение не дают другим верного понятия о его состоянии. Он вел занятия, здоровался с коллегами, участвовал в заседаниях — и никто из тех, с кем он виделся день ото дня, не подозревал неладного.