Энтони Берджесс - Эндерби снаружи
— М-м-м, — сказала она, еще отхлебнув. — Вы, безусловно, здорово отделали эту особу, верней суку.
— Это, — сказал засуетившийся Эндерби, выходя из-за стойки, — не имеет никаких последствий. Я его не пошлю. Просто мысль, вот и все. Интимная. — Но ведь именно интимные причиндалы ты торопишься обнажить, не так ли, когда… Он чувствовал какое-то тепловатое удовольствие, обещавшее теплоту, а совсем не насилие. Она уселась в его каминное кресло. И начала читать октаву, чуть хмурясь. Возникала какая-то ученическая аура. Эндерби пошел, сел на складной стул возле своего стола.
— Садитесь поближе, — пригласила она. — Что это такое?
— Ну, — заболтал Эндерби, — сонет, очень строгий. Фактически, попытка связать эпоху Просвещения с Французской революцией. Или, на другом уровне, рациональность и романтизм можно считать аспектами друг друга, если вы понимаете, что я имею в виду. — Он, сидя, подвинулся к ней, не вставая, как в инвалидном кресле. — Я показываю, что романтические кривые возникают из классической прямоты. Понимаете, что я имею в виду? — Потом мрачно себе: наверняка нет. Молодая. Возможно, оплакивала смерть Йода Крузи, а после воскрешения отправилась на какую-нибудь евангелическую встречу на свежем воздухе.
Она плотно закрыла глаза.
— Сохраняйте в секстете форму терцета, — сказала она. — Вдох между cdc и dcd. Как классическая колонна стала готической аркой? По-моему, ее солнце расплавило. А потом нужна гильотина. Очень рациональная машина, извините за рифму, но вам ведь нужны рифмы, правда?
— Что, — серьезно спросил Эндерби, — вы желаете на обед? Видите, вон Антонио ждет, и готов приготовить. — Антонио стоял в кухонной двери, стараясь улыбнуться, одновременно что-то жуя. Она кивнула, не улыбаясь, но очаровательно надув губы, задумавшись. Гильотина, машина, Сена, сцена.
— А вы что будете есть? — спросила она. — Я буду то же самое, что и вы. Только никакой рыбы. Терпеть не могу рыбу.
— Ну, — пробормотал Эндерби, — я обычно только… Понимаете, мы закрываемся на сиесту, и тогда я обычно…
— Терпеть не могу есть одна. Вдобавок нам надо это доработать. Есть что-нибудь мясное?
— Ну, — сказал Эндерби, — я чаще всего ем нечто вроде похлебки. С говядиной, с картошкой, с репой и прочим. По правде сказать, не знаю, понравится ли вам.
— И с маринованным луком, — сказала она. — И вустерского соуса побольше. Я иногда люблю плотно поесть. — Эндерби зарумянился. — Иногда люблю спускаться на землю.
— Вы здесь с родителями? — Она не ответила. Наверно, с деньгами. — Где остановились? В «Рифе»? В «Эль Греко»?
— М-м-м, смутно помню. Выше на холме. Ну, давайте. Попробуйте.
— А? — И пока Тетуани накрывал в оранжерее, он попробовал.
Ищет остров разума Джонджека, не желая в прострации
Ждать, чтобы солнце-мститель, изливаясь златом,
Размягчило столпы, и возникла картина
Тени готической, где восседает богиня в наряде богатом…
— Вольта[164] недостаточно сильная. А рифмы слишком слабые. А это самое «чтобы» просто возмутительно.
А потом за жирной похлебкой, слишком богато приправленной соусом, с маринованным луком, схрупанным побочно целиком, за бутылкой густого красного местного вина со вкусом угря и квасцов, они, скорей он, буквально потели над остатком секстета.
И наконец возникла рациональная машина
Навязанная человечеству технократом,
Запатентованная под названием гильотина.
— Ужасно, — объявила она. — Чертовски неуклюже. — И дыхнула на него (хотя юная леди не должна есть, из-за известного запаха лука, лук) луком. — Я бы теперь сыру съела, — прохрустела она. — Есть у вас чеддер «Блэк даймонд»? Если можно, не слишком свежий. Я люблю немножко зачерствевший.
— Не хотите ли также, — смиренно спросил Эндерби, — очень крепкого чаю? Мы его очень хорошо завариваем.
— Только чтоб был по-настоящему крепкий. Я рада, что у вас хоть что-нибудь хорошо получается. Эти строчки — чертовский позор. А еще поэтом себя называете.
— Я не… я никогда… — Но она улыбалась при этих словах.
3
В ту ночь она снилась Эндерби. Собственно, это был кошмар. Она играла на пианино в своем легком зеленом платье шайке певцов, которые размахивали кружками почти перед закрытием. Однако это был не столько паб, сколько длинный темный гимнастический зал. На крышке пианино лежал, зевая, черный пес, и Эндерби, зная, что это дьявол, пытался предупредить ее, но она и певцы лишь смеялись. Впрочем, в конце концов он ее, протестующую, вытащил в зимнюю ночь (хотя она, кажется, холода не ощущала) какого-то прокопченного северного индустриального города. Надо было быстро убираться, в автобусе, в трамвае, в такси, иначе за ней погонится пес. Он торопливо тащил ее, по-прежнему сопротивлявшуюся, к главной улице и без труда остановил шедший на юг грузовик. Она начинала считать приключение забавным, принялась шутить с шофером. Только не видела, что шофер — пес. Эндерби пришлось на ходу открыть дверцу кабины, снова вытащить ее на дорогу, голосовать поднятым пальцем. Опять пес. И опять. Новые шоферы всегда оказывались старым псом; больше того, хотя гавкали, будто едут на юг, почти сразу же поворачивали влево и влево, увозя пассажиров обратно на север. Наконец Эндерби потерял ее и очутился в городе, очень похожем на Танжер, хотя и слишком знойном для Северной Африки летом. У него была комната, только на самом верху высокой лестницы. Войдя, он без всякого удивления увидал эту самую девушку и ее мать, старшую мисс Боланд. Сердце грохнуло, он побледнел, они ему любезно подали стакан воды. А потом, хотя ветра не было, оконные ставни задребезжали, и он услышал далекий, довольно глупый голос, несколько напоминавший его собственный. «Я иду», — сказал голос. Теперь девушка визгливо крикнула, что это пес. А он плыл, преодолевая лиги океана, хватая ртом воздух. И проснулся.
У него началась гадкая диспепсия, и он, включив лампу возле кровати, принял десять таблеток бисодола. Обнаружил у себя во рту слово любовь в виде слабого остаточного вкуса маринованного лука, и отверг его. Луна слабая. Какие-то пьяные мавры скандалили вдалеке, а еще дальше настоящие псы залаяли по цепочке. Ничего подобного ему не надо. Все кончено. Он хлебнул из бутылки «Виттелы», рыгнул браррх (она тоже рыгнула, всего один раз, причем не извинилась), потом протопал в пижамной куртке в ванную. Полоса света над зеркалом неожиданно наградила его ворчливым образом Поэта. Он уселся на унитаз, положил на колени большой том гетеросексуальной порнографии вроде писчей доски, и попытался претворить сон в стих, посмотреть, что все это такое. Работа шла медленно.
В углу темного зала любовь он увидел свою,
Щеки горят, и веселый оскал,
Руки машут, и пальцы летают, как стая вспорхнувших птенцов,
Выставлены в ухмылке сгнившие зубы гульнувших певцов,
Окруживших ее; тогда как на краю
Пес, никем не замеченный, ждал, развалившись лежал.
Она не захотела назвать свое имя, сказала, значения не имеет. Ушла часа в три, вновь в зеленом, размахивая пляжной сумкой без полотенца, не оставив никакого намека, куда направляется. Мануэль, позже вышедший получить заказанные сигареты, сказал, что видел ее выходившей из Псиной Тошниловки. Эндерби заревновал; неужели она помогает грязным наркоманам с их грязными наркоманными виршами? Кто она, чего хочет? Анонимная агентша Британского художественного совета, посланная сюда, чтобы поднять культуру в мелких частностях, по выражению Блейка?
Он заметил, и вскрикнул, и выволок ее из смеха.
На оживленной дороге стоял,
Прыгая в грузовики, готовые мчать на спасительный юг,
Тайком поворачивая на север. В пастях шоферюг,
Отвечавших на глупые шутки себе на потеху,
После стука захлопнутой дверцы кабины песий оскал мелькал.
Пусть лучше она перестанет являться в ребяческих снах, ибо уже слишком поздно. Он попал на небеса, правда? Завтра утром его в баре не будет (фактически, сегодня утром); он уйдет на прогулку.
Наконец, он, усталый, покинул дневной жаркий гул,
К своей лестнице держа путь,
И нисколько не удивился, найдя мать и дочь,
Ее самую. Она ему воды подала, чтобы чем-то помочь,
Содрогнулись в безветрии ставни.
Все перемешано. История не уложится в другой станс, а этот получается слишком длинным. И рифмы безобразные.