Андрей Иванов - Путешествие Ханумана на Лолланд
А потом я подслушал, как Потапов с Иваном втихаря курили за билдингом, я в кусты ходил крепко и слышал, как Михаил жаловался на падчерицу, ругался и еще душу при этом изливал; слышал я не все – некоторые слова уносил ветер, заглушал шелест ветвей. Голос Ивана я не слышал совсем, зато четко слышал, как Михаил произнес примерно такой монолог: «Блин, прикинь, какая лгунья! Прикинь! Не поверишь, да?.. А вот я просек, что это она была… Эх, ты понимаешь, я ведь к ней ну с полным сердцем, а она… Ведь это ж была такая возможность, ну настоящая возможность, да… Сделать ее документально моей дочкой… По паспорту… И я, и Маша сказали, что она наша дочка, и они так и записали, понимаешь… Как я мечтал об этом!.. Еще тогда в… А теперь ну ничего не чувствую к ней… Она совсем, совсем чужой ребенок… У меня с ней ну никакого контакта!..»
Мне стало как-то невыносимо тошно от этих слов. Я понял, что ничего не меняется. Измени ты хоть десять паспортов – никогда ничего не изменится. Как-то мне это намекало: заройся хоть в землю – придут, отроют, отвезут тебя в Эстонию! В Таллин! Тухло это все было, очень тухло… Иногда в узоре, ну нисколько не схожем с твоим, ты узнаешь единую для всех судеб мораль, безупречную и безжалостную, от которой дрожь пробивает позвоночник. Сколько ни юли, конец один… Чтобы забить эти предчувствия, чтоб не гонять, пил таблетки, которые отнял у Непалино, курил и спал. Спал целыми днями, ничего вокруг не замечал. Я не заметил, как подошло Рождество; не заметил, что Потаповы съехали из кемпа, а Дурачков переселился в их комнату. Там-то мы и отметили Рождество. Раньше я ни разу не был в комнате Михаила. Когда я первый раз туда зашел, меня поразило, что Михаил не только превратил комнатку в какой-то курятник, но и дыру в полу сделал! По словам Ивана, это был погреб, где Михаил хранил картошку и всякое прочее. По-видимому, Потапов не мог удержаться, чтобы не воссоздать подобие того мирка, в котором существовал в России. Как и многие другие; практически все чем-то таким занимались, чем-то подобным страдали; из каждого вылезала и в чем-то выражалась его национальная принадлежность. Но вот это было уж слишком; дыра в полу – это было чересчур!!! Мне стало любопытно, куда они съехали. Иван сказал, что в руины; те, что были недалеко от лагеря. У меня замерло сердце от ужаса. Там же невозможно было жить, а Маша была беременная, уже Бог знает на каком месяце… Мы несколько раз проезжали мимо этого заброшенного дома, и всякий раз у меня что-то сжималось внутри от ужаса. В этом каземате не было вообще ничего: электричества не было, воды не было, туалетом служило ведро. «Есть одна печь», – сказал Иван с каким-то мученическим оправданием. Помявшись, он добавил, что в большой комнате они уже сделали камин, который коптит почему-то; никогда не коптил ни один прежде, а этот почему-то коптит. «Они дышат угаром, угореть же могут», – говорил Иван, изображая озабоченность на своем невинном лице.
Потом нас пригласили к ним на новоселье. Это был очень короткий визит. Дом был такой старый, что, казалось, вот-вот рухнет на голову крыша; там было сыро, присутствовал неотвязно специфический запах чего-то сдохшего, довольно давно сдохшего. Было там так жутко, что хотелось постоянно то ли выйти покурить и ненароком не вернуться обратно, то ли кому-нибудь послать телеграмму с соболезнованиями. Возникало беспокойство в голове, я словно пытался припомнить что-то, что-то, что я кому-то обещал, кому-то пообещал куда-то прийти, что-то принести, что-то сделать, неотвязный зуд мысли, но так как это были абсурдные мысли, потому что идти мне было некуда и не к кому, а пообещать что-либо сделать кому-либо я уже давно не мог, и никому ничего не делал, то это было просто жадным поиском предлога срыть поскорей!
Руины принадлежали тому молочнику, фермеру Хеннингу, у которого Михаил покупал молоко по дешевке. Мы часто видели фермера; кукурузное поле принадлежало ему, и он часто ездил по нему на тракторе, приезжал в кемп за дерьмом, поливал поле, думается, не без наслаждения сознавая, что запах дерьма идет на лагерь, в окна и двери домов.
Потапов сошелся с Хеннингом; неизвестно, как они общались; неизвестно, что Михаил плел датчанину, но каким-то образом он уговорил того дать ему возможность пожить в руинах. Дом даже стекол не имел, стены цвели сыростью, крыша текла. Это было даже мягко сказано. В крыше была дыра, будто в нее угодил снаряд! Перво-наперво Михаил загнал Ивана наверх натягивать пластик на дыру. На общие деньги купили стекла; застеклили окна; постелили какой-то искусственный палас, который уперли со свалки, на него ковер вдобавок; перетаскали все, что можно, внутрь, обставили все таким образом, чтобы создать видимость обжитости; поставили машину в хлев; протопили дом и на Рождество вселились. Весь канун Рождества они тянули из лагеря кабель: долбили мерзлую землю, утапливали кабель в ней, тянули к дому; так в доме появилось электричество, и так у них не осталось денег вообще.
Я представил то расстояние от кемпа до дома и содрогнулся… Продолбить столько, протянуть кабель, сколько ж стоил кабель?! Иван улыбнулся: ничего не стоил, разве ж трудно в этой стране, где все лежит под ногами, нагнуться и намотать немного кабеля, пусть даже и тысячу метров…
Хануман сперва захохотал, но потом призадумался. А после того, как мы посетили Потаповых, продрогнув до костей, надышавшись угаром, в конце концов сбежав из этого сырого мрачного места, он сказал:
– Этот человек просто сумасшедший! Ладно бы он один там поселился, так ведь он и семью свою заставляет жить в этом ужасе! Они там все заболеют туберкулезом!
Кстати, когда я увидел камин, который слепил Потапов, я подумал, что был прав, когда сомневался в его умении делать камины; этакое уродство и я бы, наверное, вылепил; ничего удивительного в том, что камин чадил.
Ударили морозы и пошел снег, да такой, что замело дороги. Потаповы оказались отрезаны. У Михаила были слишком короткие и слишком кривые ноги, чтобы пробираться сквозь сугробы; он звонил Ивану в лагерь по рации, которую они нашли на свалке, чтобы тот носил им картошку из погреба и молоко от Хеннинга.
Между тем у Марии начались схватки; это были внезапные и преждевременные схватки. Их долго не могла найти амбуланция, потому что Михаил не мог объяснить им, как до них добираться, и Мария практически родила в доме. Михаил сам принял роды, о чем с гордостью потом всем сообщил, а Мария после сказала, что он чуть не повалился в обморок, когда увидел пуповину. Их всех увезли; потом вернули. Пока их не было, все это время мы сидели с Лизой.
Два дня мы сидели в этом ужасном доме; это было жутко. Ветер был страшный; все ухало, трепетало, скрипело, пело, рыдало, завывало; кабель, видимо, оборвало, и мы сидели при свечах. Топили печь; я запретил Ивану топить камин. Хануман готовил еду, которую Лиза с удовольствием ела не капризничая. Потом начались странности, которых даже я не ожидал. Она подошла ко мне и спросила: «Как тебе моя новая прическа?» Я сказал: «Ничего», ничего нового не заметив. Она сказала, что сама постриглась; я присмотрелся и в сумерках рассмотрел, что у нее были клочьями выстрижены волосы; это было ужасно. Там же, возле стола, я обнаружил волосы, они валялись повсюду, подле бумаги, изрисованной карандашами; было как-то жутко находить все это. Потом я пошел мыть посуду и наткнулся на выдавленную пасту возле мойки, весь тюбик пасты, гора пасты размазана по полу; мне стало совсем нехорошо.
Хануман мне шептал: набирайся впечатлений, Иоганн! Такое ни в одном фильме не увидишь, это просто кошмар! Да-да, растерянно говорил я, да-да… и только… А что тут скажешь?! Ничего!
Они, оказывается, поклеили новые обои; видимо, чтобы скрыть сырость и неровности стен. Но сырость и плесень уже поедали обои. Независимо от того, сколько мы топили, теплее не становилось. Худосочная девочка ничуть не мерзла, скинет с себя одежду и ходит в тонких носках по полу, как балерина, по полу, где пробивались какие-то странные ростки в щелях; она ходила на цыпочках, танцевала и говорила, говорила с нами, но такое создавалось впечатление, что это был просто монолог, который у нее всегда звучал в голове, и вот теперь она произносила его вслух, потому что были мы рядом, но, может быть, когда никого не было, она говорила то же самое. Она говорила: если б я была данской девочкой у меня были бы данские родители у них были бы номера на машине папа меня не бил бы а покупал мне мороженое каждый день и мы ездили бы в кино и Макдоналдс я бы ходила в школу с данскими детьми у меня были бы друзья у меня было бы все что я захочу даже сони плей стэйшн и много-много игр я бы делала все что хочу мама давала бы мне пять крон за уборку в комнате и комната у меня была бы своя и пять крон это же пять чупа-чупсов или три колы Балдур и на чупа-чупс бы осталось, а теперь у меня будет братик он получит данское гражданство мама поехала рожать данского гражданина, мы все точно теперь остаемся в Дании и я буду ходить в данскую школу и Лия умрет теперь от зависти когда узнает что я пошла в данскую школу мне теперь не нужна такая подруга она больная крэйзи совсем мне такие подруги не нужны у меня теперь данские подружки будут у них у всех есть сони плей стэйшн и много-много игр мы будем ходить в Макдоналдс все вместе в кино в аквапарк или вотерлэнд поедем на новой машине ведь папе дадут машину номера деньги потому что мы все получим теперь позитив и братика назовут Адам потому что мы христиане мы верим в Бога а не в Аллаха а эти дураки верят в Аллаха, они не вытираются бумагой, они водой попу моют, дураки какие-то…