Галина Щербакова - Трое в доме, не считая собаки (сборник)
Да ничего Фролов не говорил ей про это!
Он же сидел как замороженный.
– А я вообще не отсюда, – доказывала другая, помоложе. – И вообще у нас там климат очень гнилой…
Дурак дураком сидел Фролов, но слегка оживать начал. В глубине души Фролов был человек любознательный. Его эти родственники, которые только что не в волосы вцеплялись друг другу, доказывая, что они – самые, самые дальние, заинтересовали. Ну, спорили бы они, кто ближе, тогда понятно, какое-никакое барахлишко, а осталось от покойниц. И дом… Есть резон побазарить… Правда, Фролов толком не знал, собственный этот дом или казенный… Ему-то это без разницы. Но бороться за то, чтоб считаться чужим, такого он сроду не видел.
И тут его озарило. Он вдруг понял, чего боялись эти люди: кому-то из них придется забирать из больницы Олю. Ради этого они и документы прихватили. «Ах вы, собаки! – в общем-то беззлобно подумал о всех Фролов. – Ах, собаки!» Видел Фролов и другое: они его по взглядам считают «своим» и тоже защищают. «При чем тут он? – кричал двоюродный брат Валентины. – Он вообще тут без году неделя».
И тогда выступил старейшина всего этого действа, какой-то там исключительно далекий всем дедушка. Он сказал, что у ребенка есть отец. Что от отца этого шли алименты. Что девочка носит его фамилию. Так что нет предмета спора. Надо отбить телеграмму… «Как его?» «Корякину, Корякину!» – закричали последние на киселе. «Корякину отбить, – повторил старейшина, – и пусть он забирает свою дочь. А пока суд да дело, то, наверное, каждый не будет против…»
Дедушка не кончил говорить, а все уже платками повязывались, пальто напяливали. «Правильно, правильно, и как это мы сразу? Есть же Корякин». И тут всех ветром сдуло.
Все Фролов сделал сам. Посуду помыл, вытер, в шкафчик поставил. Пол подмел. Скатерку на крыльце вытряхнул и сунул в свой кофр, чтобы отнести в прачечную. Выключил свет, перекрыл газ и поехал домой.
Возле дверей квартиры на попа была поставлена широкая тахта, которую они решили купить с Валентиной вместо дивана. Он совсем забыл, что именно на сегодня заказана доставка. На тахте лежала бумажка «Позвоните в 27». Он позвонил, вышел мужик в пижаме и майке со спущенной, оттянутой лямкой.
– С тебя шесть рублей, – сказал он сразу. – Они тут орали, пришлось заплатить. Три по бумажке, три сверху.
Фролов отдал шесть рублей. Самому втаскивать тахту в квартиру оказалось трудно. Корпел он над этим долго. Попросить же соседа постеснялся. В конце концов, видел же мужик, что тахта стоит на попа и что надо ее поставить на место? Видел, но сам не вышел. Зачем же просить и нарываться? Фролов все-таки справился, втащил это одоробло. Тахта оказалась очень широкой и по расцветке нахальной, она заняла половину комнаты и была теперь Фролову абсолютно ни к чему.
Лег он на свой старенький диванчик и удивительно крепко уснул, все-таки намаялся за эти дни.
Проснулся же рано, и первая его мысль была о Корякине, которого он знать не знал, ведать не ведал, а вот едва проснулся, глаза открыть не успел, а в мыслях – Корякин. Фамилия оказалась подходящей, распяла она фроловские мозги, аж больно стало. Ну а потом следом за этой самой болью пришло беспокойство: девочку-то, Олю, надо из больницы забирать. С ним договор был, с Фроловым, что как, мол, все закончится, то ее и выпишут.
Пошел Фролов к редактору отпрашиваться, тот весь аж затрясся: сколько, мол, можно? Три покойницких дня вы, Фролов, уже имели, теперь же имейте совесть! На первую полосу нечего ставить, требования к печати возросли, вовсю идет принципиальная критика, в противовес же ей нужен оптимистический иллюстративный материал, чтобы был баланс того и сего, а у вас, Фролов, получается, личные дела все застят?
– Дитя из больницы надо забрать, – бубнил Фролов. – Обещал…
– Попросите женщин из «жучков», все равно целый день вяжут, – нервно закричал редактор, на что Фролов твердо сказал:
– Это же мои проблемы…
Договорились так. Фролов быстренько с соседнего заводика сварганит оптимистический фоторепортаж, а потом займется своими делами. Оказались рядом сотрудники, все они слышали, качали головой. «Ты, Фролов, дурак… Оно тебе нужно, чужое горе?.. Какой ты ей родственник?..»
Смолчал Фролов. Не станешь же рассказывать про то, как все родственники отползали вчера, можно сказать, за демаркационную линию. Не вспомни тот старик Корякина, могло бы дойти до того, что объявили бы себя родственники другой расой. Какими-нибудь мбундунцами или овимбундунцами, чтобы только подальше числиться. Но он-то, Фролов, слава богу, русский и даже, по темноте бабки, крещеный. Так что никаких ему женщин из «жучков» не треба, он сам… Взял такси и привез Олю к себе. Посадил на широкую тахту и сказал: «Живи пока…»
Девочка молчала весь вечер. Отказалась есть. Фролов не знал, что делать, и метался по кухоньке. У него просто паника случилась. Вспоминал себя ребенком, чего ему тогда хотелось в первые послевоенные годы? Не мог вспомнить. А потом вдруг вспомнил. Молочный кисель! И даже вспомнил, как он его захотел. Мать ему читала сказку, и были в ней слова про «молочные реки и кисельные берега». Ему возьми и представься все это… Бежит белая такая речка, вся в бурунчиках, и берега розово-осклизлые, которые можно откусывать губами… Представлялось, представлялось, а вылилось в ор: «Хочу молочного киселя!» И мать ему сварила… И он не мог тогда дождаться, когда кисель остынет, у него просто спазм в горле возник от страстности желания.
– Хочешь молочного киселя? – спросил Фролов на всякий случай Олю.
– Хочу, – тихо сказала она.
Она хорошо поела, а Фролов сидел рядом и ложкой выскребал остатки киселя со дна и стенок кастрюльки. И так ему почему-то хорошо стало, будто благодать нашла. «Ах ты боже мой, боже мой», – бормотал Фролов.
Но спать в эту ночь он уже не мог. Он лежал и думал о том, какая невеселая история с ним приключилась и надо теперь писать Корякину. Девочка спала и во сне всхлипывала, и этот ее всхлип, слабый и жалкий, напомнил Фролову Валентину. Та тоже ночью всхлипывала. И он ее именно в эти минуты больше всего жалел и любил.
Вообще надо сказать правду. Когда Валентина уже переехала к нему, он остро об этом пожалел. Во-первых, его сразил этот запах, которым были пропитаны ее вещи, – запах разных химикалиев против древесных жучков. Висело на вешалке пальто и воняло на всю квартиру, а Валентина сказала: «Я не чувствую». Именно пальто было противней всего. Поэтому он приходил с работы и первое, что делал, раздражался. И хоть по природе своей Фролов был человеком смирным, тут его бешенство как волной накрывало. Хоть «караул» кричи. Но он, надо отдать ему должное, не кричал, только все ему становилось уже не так. Валентина, например, сначала ставила горячее, а потом начинала нарезать хлеб. А он привык, чтобы до всего был нарезан хлеб, соль, горчица поставлены, стакан для чая приготовлен. Тогда можно ужинать спокойно, последовательно, не отвлекаясь. Опять же – мытье посуды. Фролов сначала мыл ложки, ножи, вилки. Потом стакан, после уж тарелку. А Валентина все бухала в мойку вместе. В общем, тяжелые вечера получались у Фролова. А вот ночью, когда женщина начинала всхлипывать, у него вдруг откуда-то прорывалась нежность, и он мечтал, что купит ей новое пальто и найдет другую работу, бедняга же все время с химией этой проклятущей. И просыпался он утром с хорошим чувством, и хоть Валентина по утрам красоткой не была – щеки мятые, глаза запухшие, – все равно утром было легче, чем вечером. Даже от пальто не так разило.
Но все-таки сказать, что Фролов обрел нечеловеческое счастье, женившись на старости лет, было бы преувеличением. Счастьем не пахло. Как бы там сложились у них отношения в будущем, сказать трудно. Всякое могло быть…
Теперь же спала на дурацкой тахте девочка, нежно всхлипывала, сердце Фролова щемило, и спать он не мог. Встал и пошел на кухню. Сел на табуретку и стал смотреть в ночь. Где, интересно, этот Корякин? И кто он вообще? Валентина никогда ему про свой первый брак не рассказывала, а он не спрашивал. Такие они люди, молчуны по части личной жизни.
На следующий день, оставив девочку одну, побежал Фролов на работу оформлять отпуск. И туда ему позвонила седьмая вода на киселе и стала возбуждать его вопросами, написал он Корякину или нет? И что он себе думает вообще? Был в голосе этой воды на киселе почти невыразимый оттенок ли, намек ли, что он, Фролов, чуть ли не присваивает себе то, что ему не принадлежит. И даже некое превосходство, что они, кисели, себе этого не позволили. Попросил Фролов редакционную машину и махнул за город. Отпер дом, вошел. Все так же в нем сладковато-приторно пахло. С робостью и стыдом одновременно стал искать в комоде корякинские следы. И нашел, быстро довольно. Была такая сумочка без ручек и замка, бельевой резинкой связанная. Там лежали письма и корешки от переводов. И фотография мужчины, без надписи. Мужчина как мужчина, смотрит прямо, тупо, лицо не фотогеничное. Фотография шесть на девять. Взял он всю эту сумочку с собой, чтобы дома разобраться. Затормозил возле детских игрушек, взять – не взять? Испугался, вдруг они дитю беду напомнят? Но на машине заскочил в «Детский мир», купил куклу с негнущимися ногами и заводную обезьяну на качелях. В конце концов, Корякин не завтра приедет…