Рой Якобсен - Чудо-ребенок
Ведь за последний год мы почти не виделись с родными, а ходили слухи, что дядя Тур вылетел с работы в ресторане за пьянство, мамка так прямо и сказала. Зато он записался в мореходное училище учиться на моториста, чтобы плавать по морям-по волнам, он начал новую, лучшую жизнь, наш дядя Тур, щёголь и франт, как отзывался о нем дядя Бьярне. Бабушка тоже не молодела: сидела себе возле раскаленной печки, подбрасывая в нее полешки и раскладывая пасьянсы, которые всегда сходились.
И дернул же меня черт за язык.
— Я хочу остаться дома, — сказал я.
Я это совсем тихонько сказал, и сказал не потому, что хотел покочевряжиться: просто произнести эти слова по каким-то неясным причинам было необходимо, та же неясность влекла меня за собой всю осень, словно я снова что-то увидел.
К тому же за плечами у нас были, после истории с Дундоном, несколько вполне мирных недель: жизнь мелкими домашними хлопотами, для которой и строят жилищные кооперативы, размеренные усилия в суточном ритме, в лучшие свои моменты похожие на негромкую музыку, что, бывает, поздними вечерами несется из крохотных радиоприемников, когда Кристиана нет; а мамка — да, как вела себя мамка?
А вот так: сидела, умиротворенно поглядывая на меня поверх книжки «Дождь моросит, шквал налетит», которую мы перечитали и два, и три раза; в ней говорится о людях, которым, как нам с Таней, не суждено соединиться, хотя и по более прозаическим причинам; но, поскольку я знал, что мамка любит читать одна, чтобы иметь возможность поплакать, если захочется, и поскольку я не мог дать ответа на вопрос, почему я не хочу встречать праздник вместе со всей семьей, я отвел глаза и взглянул на Линду, которая валялась перед телевизором на животе, сложив руки под подбородком и болтая в воздухе тоненькими ножками, и мамка поняла это как намек.
— А ты что скажешь, Линда, пойдем на Рождество в гости?
— Да, — бесхитростно откликнулась Линда, не сводя глаз с экрана.
Оставалось только сложить подарки в старый рюкзак и двадцать четвертого отправиться к бабушке уже часов в двенадцать; на плече я тащил сверток с лыжами, рядом Линда, по-дурацки мелко подскакивая, несла свой ранец, косясь на меня и улыбаясь полной ожиданий улыбкой. К тому времени, как мы добрались до места, мамка запыхалась и раскраснелась — тащить-то тяжело было; вооружившись здешне-семейным голосом, она с ходу в карьер включилась в приготовление угощений, оставлявших желать, не говоря уж о продуктах, закупленных одной соседкой в соответствии с маразматическими заказами бабушки. Нас с Линдой отослали в подвал, к дяде Оскару, который совсем не изменился: в комбинезоне и кепке, с топором в руках, добрый и теплый. Но кладовка со времени последнего визита уменьшилась в размерах, не высилась больше с полу до потолка — это было первым признаком того, что не всё ладно. Или это я слишком вырос? Или Линда занимала слишком много места в своем новом белом платье, с красными лентами в косичках и таким заразительным звонким смехом, что и дядя Оскар громко расхохотался с видом человека, внезапно излечившегося от рака?
— Ну, скажу я вам, — повторял он раз за разом в ответ на ее мелкие дурачества, а дядя Оскар был не из тех, что улыбаются без причины, тут в подвале собрались люди серьезные, мы с топливом работали, на пустяки не отвлекаясь. А вот топор нынче стал легче — мне больше не приходилось держать его двумя руками, поленницы стали ниже, а Линда, укладывавшая полешки согласно нашим указаниям, вся покрылась черной коксовой пылью к тому времени, как мы вернулись на запах ребрышек из духовки, неся по связке поленьев каждый, и смогли представить Линду ее не по годам развитым кузинам, которые тогда тоже уже приехали; они всегда вели себя так, что казалось, будто их вдвое больше, чем на самом деле. Теперь им дали задание отчистить нового члена семьи в крохотной ванной, где стояла миниатюрная ванна на львиных ножках, с тянущейся от медного крана полосой зеленого налета, уходившей в похожий на свиной пятачок слив на дне. Из ванной долетали хихиканье и возгласы на диалекте, который сквозь закрытую дверь казался еще более недоступным, а мамка словно нервный привратник постоянно подходила к дверям и спрашивала, сколько они еще собираются там торчать, и достаточно ли им света, и пора уж наконец и выходить, а все остальные делали вид, что даже и не замечают ее странного поведения; я это видел и раньше, но обратил внимание только сейчас.
— А свет включен? — крикнула она.
— Вытяни карту, — сказала бабушка.
Я вытянул восьмерку пик. И это тоже было не то, что нужно.
В этом году на елке зажгли электрическую гирлянду, смотрели «Нон-Стоп», грызли фундук и песочное печенье, вдыхали запах жареного сала, тмина, лака для волос и сигарет, экран печки обдавал жаром, а дядя Тур сидел на подоконнике, не переставая курил и пил виски с содовой, он сказал, что я здорово вытянулся — хоть и преувеличение, но хоть вежливое, а вот дядя Бьярне нашел, что я ни на миллиметр не вырос, и это было невежливым преуменьшением.
— Посмотрите лучше на Марит, — сказал он, — если и дальше так пойдет, она, пожалуй, станет фотомоделью.
— Ха-ха, эта-то орясина, — засмеялся дядя Тур как раз в момент, когда сильно затянулся, и долго прокашливался и отхаркивался, чтобы сдержать смех, а дядя Бьярне велел ему закрыть варежку — она же тебя услышит, болван. Тетя Марит на это стряхнула с платья ореховую скорлупу, встала и сказала:
— Господи, не желаю слушать эту чушь.
Она ушла на кухню, где мамка уже сумела взять себя в руки, поскольку девчонки вышли из ванной, и вовсю занялась стряпней; она наотрез отказалась от помощи, зачем это надо, она сюда не затем пришла, чтобы ей помогали, а дядя Бьярне в отсутствие дам решил проехаться насчет новой карьеры дяди Тура, курсов мотористов в мореходном училище; это, как я понял, было чем-то вроде вспомогательного класса для взрослых.
Я старался делать вид, будто ничего такого не происходит, но атмосфера явно накалялась: дядя Бьярне был в нарядном темном костюме с ультрамариновым галстуком, на брюках наведены стрелки, гладко выбрит, аккуратно причесан, на ногах — начищенные черные туфли; от него пахло лосьоном после бритья. А Тур — его прямая противоположность во всех отношениях, однако что-то в нем проглядывало и вызывающее, в этих его коричневых туфлях, галстуке-удавке, взбитых в кок волосах и ухарских коленях неглаженных брюк, словно бы он в пику старшему брату, словно бы ничем его не хуже, и это были не два неконгруэнтных мира, но два поколения, которые сошлись тут со своими мелкими, прикрытыми улыбочками, колкостями, больше похожими на неизлечимые открытые раны, чем на добродушные поддразнивания, и, возможно, зудящие у них обоих с детских лет, просто я раньше не обращал на это внимания, как и на смех дяди Оскара — а может, у него всегда был такой смех?
Или это открылось благодаря Линде?
И еще я видел, что бабушка, похоже, не настолько уж в маразме, а просто махнула на все рукой и опустила шторку на этот вечер, по случаю визита, сидит теперь в своей качалке и считает не карты, а минуты, когда все это наконец закончится, как обычно говорила мамка, когда мы после подобных визитов шли домой; здесь все включали обратный отсчет.
А что же я сам?
Меня видно было в узкое зеркало в черной рамке, которое висело на стенке позади бабушки; обычно его прикрывала домотканая салфетка. И я, наверное, действительно вырос, будто с последнего визита сюда прошло года четыре: я стал на голову выше, плечи не помещались в зеркале, грудная клетка и руки скрылись, ладоней было не видать, хоть я и поднял их на высоту лица и прижал к облезлому стеклу зеркала; моим глазам там тоже не было места, вообще ничему не было места, во всяком случае не было места ни для чего, что имело бы отношение ко мне, но бояться тут было нечего, потому что ровно как с мамкой — другие этого не замечали.
— Ну что? — сказала бабушка. — Будешь переворачивать или нет?
Я опустил глаза на маленький столик, сделанный для нее дядей Оскаром, на карту рубашкой вверх, и сделал вид, будто размышляю, стоит ли мне ее перевернуть; но в увядших уголках ее рта я приметил поддразнивающую улыбку и медленно покачал головой.
— Лучше не буду, — сказал я, улыбнувшись как можно шире.
— Ну и правильно, — сказала она, засунула карту назад в колоду, перетасовала ее и сдала, опять перетасовала и опять сдала…
Линду привели наконец в порядок: ее как принцессу водили по квартире и не переставали трендеть ей в оба уха, какая она нарядная, и маленькая, и красивая, и умная, и как она ловко научилась делать книксен, и я увидел, что во всей этой болтовне действительно что-то есть, просто нам понадобился целый год, чтобы это обнаружить; теперь взгляды всех были обращены на нее, и даже на заевшейся роже тети Марит читалось, что Линда мало того что как все, но даже угрожает составить конкуренцию ее дочкам.