Мама тебя любит, а ты её бесишь! (сборник) - Метлицкая Мария
Всё началось как бы мимоходом, между делом, потому как мать готовилась к походу в «Современник» на «НЛО» с Мариной Неёловой.
Она сидела перед зеркалом и примеряла бусы, которые неспешно доставала из перламутровой шкатулки, купленной ещё её матерью, кажется, в Евпатории. Раньше Лебедев любил, пока никто не видит, высыпать из этой шкатулки всё её до одури пахнущее пудрой и женьшеневым кремом содержимое и складывать туда гильзы от автомата Калашникова, которые он выменивал у одноклассника Паши Достовалова, чей отец работал на стрельбище МВД в посёлке Алабино. Воображал себе обшитый металлическим профилем ящик с патронами, громыхал им, а также издавал звуки, напоминающие выброс пороховых газов и клацанье затвора, прятался под кровать и лежал там, как в окопе, когда над окопом проходит танк.
Итак, мать наконец выбрала украшение из тигрового глаза. Лебедев вздрогнул.
Да, он вздрогнул, и бусы тут же покатились по ступеням, по паркету, по кафельному полу и пропали в душном, пахнущем резиной и кирзой подземелье банкетки, на которой сидел Костик Торпедо.
– Ладно, погнали на «горку», костёр пожгём, – примирительно сказал Костик. После чего встал, подошёл к стальной стяжке, которая крепила вешалки к стене, повис на ней, подтянулся одиннадцать раз, затем спрыгнул и демонстративно, с сознанием выполненного долга, громко рыгнул. – Что-то есть охота.
«Горкой» в этих краях назывался пустырь, который тянулся от Берёзовой рощи почти до самой железной дороги. Когда-то давно сюда свозили землю и глину с близлежащих стройплощадок и нагребли тем самым пологий и довольно обширный холм, однако потом место забросили, и оно запаршивело сначала непроходимым бурьяном, а вскоре и кустарником с кривыми низкорослыми деревьями.
Мать не разрешала Ивану ходить сюда.
Начинал накрапывать дождь.
С линии изредка доносились гудки маневровых тепловозов.
На единственной улице, спускавшейся от Песчаной площади в пойму упрятанной в трубы реки Таракановки, дрожа и помаргивая, зажглись блёклые фонари, пунктиром наметив кривые очертания местности.
А бетонный, бесконечной длины забор, что отделял пустырь от гаражей, надвигался из осенних сумерек как дредноут, что без разбора давит всё на своём пути.
– «Птица счастья завтрашнего дня прилетела, крыльями звеня…» – Торпедо ловко преодолел несколько едва различимых в темноте траншей и вывел Лебедева к навесу, сооружённому из огромной деревянной катушки для электрического кабеля. – Не боись, Лебедь, сейчас всё будет!
Иван смотрел на Костика Торпедо, который болел за этот футбольный клуб и всегда носил чёрно-белый шарф, который был на нём и сейчас, и думал о том, что его мать наверняка сказала бы о Тихомирове, что «он совершенно одичал». И она была бы права, но в этой дикости таилось нечто необъяснимо правильное, когда без оглядки идёшь вперёд, порой даже не смотря себе под ноги, и при этом каким-то чудесным образом не проваливаешься в ямы с мусором и в траншеи с битым стеклом и ржавой проволокой. Более того, в такие минуты становится ясно, что именно эта несвобода, читай, оглядка, и есть причина твоих неудач, которые становятся предметом долгих обсуждений и осуждений, причиной твоего плена, в котором ты оказываешься, по сути, добровольно, находишь его невыносимым и желанным одновременно.
… – Иван, я хочу с тобой серьёзно поговорить. – Мать поправила бусы на груди и посмотрела на отражение сына в зеркале. – Последнее время ты плохо выглядишь, ты осунулся.
Лебедев поднял взгляд на зеркало, но увидел в нём лишь отражение матери, а его, Ивана Алексеевича, как бы и не было в её присутствии, не существовало вообще. Она всегда делала такой заход – про плохой внешний вид, про худобу или бледность Лебедева, чтобы тем самым подчеркнуть, что она видит нечто такое, что её сыну усмотреть не дано.
Итак, мать продолжила:
– Ты должен понимать, что я хочу тебе только добра, потому что ты мой сын и потому что я люблю тебя.
От этих слов Лебедеву сделалось невыносимо грустно, внутри что-то сжалось, но глаза при этом полностью высохли, абсолютно исключив слёзы жалости к самому себе, осознания собственной вины, раскаяния ли.
– …мне было очень неприятно выслушивать от директора о тебе ужасные вещи…
– Какие ужасные?
– Дело не в этом, а в том, – мать резко отодвинула пуфик, на котором сидела перед зеркалом, и встала, – что ты абсолютно не думаешь обо мне!
– Думаю. – Лебедев всё более и более утрачивал понимание того, куда клонится этот разговор.
– Нет, Иван, не думаешь, – мать повернулась к сыну, – ты думаешь только о себе, ты не догадываешься, мой друг, что всё, происходящее с тобой, происходит и со мной, и мне больно от этого. Ты доставляешь мне боль!
– Не доставляю… – Именно сейчас Лебедев почувствовал, что его голова совершенно пуста, что он полностью запутался, что он беспомощен и любое слово, сказанное им в своё оправдание, будет банальной глупостью, да и не было таких слов в этот момент в его пустой голове вообще.
– Наверное, ты думаешь, что всё так просто, – не переставая перекатывать бусы из тигрового глаза у себя на груди и шее, проговорила мать. – Нет, ты ошибаешься, всё очень непросто. Я отдала тебе всю себя, я воспитала тебя одна, потому что твой отец оказался подонком… У меня, как ты знаешь, никого не было, потому что я считала недопустимым отдавать себя кому-то ещё, кроме тебя. И вот ты вырос, и теперь я вправе потребовать, именно потребовать, от тебя благодарности и внимания. Я не хотела тебе об этом говорить, думала, что ты всё понимаешь, но я ошибалась, ты ничего не понимаешь, и ты должен это знать.
И сразу наступила тишина.
Гулкая тишина, лишь изредка нарушаемая урчанием кипятка в трубах да протяжными, как вой собак, гудками маневровых тепловозов.
… – Это место тихое, люблю здесь бывать, – Торпедо склонился над извергавшим столб вонючего дыма костерком, – мокрое всё, но сейчас разойдётся.
Так оно и получилось: минут через пять припадки рваных языков пламени сменились ровным и сосредоточенным горением, что сразу осветило врытые в землю скамейки и стол, изрисованный шариковой ручкой.
Дождь тем временем усилился и настойчиво забарабанил по круглой, крытой рубероидом крыше навеса.
– «Аристова, я тебя ненавижу», – прочитал Лебедев первую попавшуюся ему на глаза надпись на столе.
– Знаешь её? – Костик на мгновение оторвался от костра.
– Знаю, мы с ней ещё до школы на фигурное катание вместе ходили, она меня старше на год.
– А мне она об этом не говорила, – вздохнул Торпедо и вытер чёрно-белым шарфом выступивший на лбу пот.
– Это ты написал?
– Я. – Тихомиров поднял с земли доску, разворошил костёр и положил её сверху, чем на какое-то время придавил пламя, заставил его пробираться сквозь узкие лазы между фанерой и сшитыми гвоздями узлами деревянных ящиков, принесённых сюда из магазина «Диета». – Будешь курить?
– Не курю…
Лебедев вспомнил, как лет пять назад они с матерью поехали к её друзьям на дачу в Переделкино. Многочисленные гости, которые, как выяснилось, тогда собрались, чтобы чествовать хозяина дома – угрюмого, со сросшимися на переносице бровями старика, известного писателя, разместились на огромной веранде. Рядом с матерью сидел её одноклассник, как раз внук этого писателя, и его жена, худая, с измождённым лицом женщина, которая постоянно напоминала своему мужу, что ему нельзя пить, потому что у него язва. Мать тогда много смеялась, произносила тосты, не забывая при этом периодически указывать на Ивана и сообщать всем, что это её сын. Было видно, что она им гордится.
А потом Лебедев впервые увидел, как она курит – напряжённо, сосредоточенно, что-то бормоча себе под нос, словно выполняет какую-то неприятную и тяжёлую работу или общается с кем-то нелюбимым и нежеланным.
Тогда Ивану вдруг стало остро, болезненно жалко мать, захотелось её обнять, пожалеть, и он почти был готов это сделать, пусть даже и на глазах у всех, но не успел.