Акрам Айлисли - Люди и деревья
— Убирайтесь покуда целы!..
— Померла… Как я помру, если сын из тюрьмы не вернулся?!
— Якуб из тюрьмы не пришел, а они — помирать!..
— Не дождаться вам моей смерти! Вон отсюда, безбожницы!
Тетя Набат выгнала женщин за ворота и даже немножко гналась за ними по улице. Женщины бежали от нее толпой. Я тоже бежал, и тетя Медина. Но нам пришлось вернуться с полдороги, потому что тетя Набат вдруг громко крикнула:
— Медина, ты-то куда?! — и, переведя дух, чуть слышно сказала: — Ой, деточка, умираю!
Мы повернули обратно и вслед за тетей Набат вошли в дом. Она легла на постель и, не обращая внимания на нас с Рахибом, показала тете Медине, какие у нее на ногах отеки. Потом она долго говорила, и то, что она сказала, было очень похоже на завещание: тетя Набат наказывала нам с Рахибом всегда жить в дружбе и согласии, мы — мужчины, на нас род держится, а врагов у нашего рода всегда хватало.
Тетя Набат долго рассказывала о Якубе — гордости нашего рода, потом о Якубовом отце и о моем деде. Она даже велела, когда помрет, положить ее между отцом Якуба и моим дедушкой. Но тетя Набат так и не умерла.
Дня через два она поднялась с постели. А через неделю и отеки пропали. В ту весну тетя Набат купила у отца Гюльшен стельную козочку, но не успела та объягниться, как умерла Садаф. Ночью у нее вдруг пошла горлом кровь, днем ее обмывали во дворе, возле арыка, а под вечер мы опустили Садаф в могилу. Потом мы втроем — Азер, я и Рахиб ушли подальше и поднялись на гору за кладбищем. Посидели там, не глядя на нашу деревню, потом Азер предложил нам всем побрататься. Для этого надо было проколоть палец колючкой. Мы расковыряли колючкой пальцы, пососали друг у друга немножко крови и сделались братьями; Рахиб потерял мать, но зато у него появились мы. Это Азер хорошо придумал.
3И снова в деревне стало тихо. Пожалуй, никогда еще не было у нас такой тишины. Баня закрылась через неделю после того, как дядю Эльмурада прогнали из председателей. Дверь долго оставалась на замке. А потом какой-то сукин сын, которому, как говорил дядя Назар, матери грудь отрезать — раз плюнуть, уволок ночью и саму дверь. Время от времени дядя Назар пытался охранять баню, спасти ее от поругания. Но безобразники делали свое дело, и мимо бани уже нельзя было пройти из-за вони. Стены были разрисованы непристойными картинками; и хотя голых женщин рисовали разные люди, подпись под всеми была одна и та же — Гюльшен.
Но Гюльшен ничего не знала об этих картинках. На работу она не ходила, возле бани никогда не появлялась. Тем летом отец просватал ее за своего приятеля в одну из соседних деревень, и скоро она должна была отправиться к мужу. Гюльшен об этом никому не рассказывала, ни с кем ни о чем не советовалась. Все больше занималась виноградом. Тетя говорила, что у себя во дворе Гюльшен ни одной грозди целой не оставила. Она и к нам приходила словно только для того, чтоб уродовать виноград. Бродит под лозами, молчит, думает, потом приглянется ей какая-нибудь гроздь, возьмет и начинает ковырять. Выковыряет одну-две ягоды — бросит. Точно все грозди хочет перепортить: пусть ни одной не останется, раз уж ее не будет в деревне…
Гюльшен и тетя Медина разговаривали очень мало; про грозди ей тетя, конечно, ничего не сказала. Гюльшен ходила по двору, выковыривала из гроздей виноградинки, а тетя сидела перед окном и латала какое-нибудь старье. Положим, кое о чем они не могли говорить из-за меня. Но я замечал, что они и без меня молчат. Несколько раз, заходя во двор, я заставал такую картину: Гюльшен бродит между деревьями, а тетя Медина стоит поодаль, прислонившись к стене, и молча думает. В то лето стена, отделявшая наш двор от двора тети Садат, опять стала тетиным любимым местом, потому что в колхозе все разладилось, и не было никакой надежды получить что-нибудь на трудодни. Опять все тащили кто что мог, а тетя Медина по-прежнему не собиралась воровать. Сады постепенно приходили в запустение, да и бахчи уже не шли в расчет.
В то лето, подолгу размышляя у стены, тетя больше всего думала обо мне. Осенью я должен был ехать в Баку. Я уже отправил в университет документы и получил извещение, что зачислен. Приняли меня без экзаменов — школу я окончил с золотой медалью, но ехать мне было не в чем, и чемодана у меня не было, и денег мы припасли только сто рублей — я получил их на приемном пункте за фрукты.
В то лето я думал о тете не меньше, чем она обо мне. Я и в колхоз пошел только из-за нее: с утра до вечера я торчал на молотильной доске, а по вечерам пас быков, которые днем таскали эту доску. И все ради охапки дров, которую каждый вечер притаскивал домой; дров я запас тете на всю зиму, сухих, ореховых… А потом вышла удивительная история. Однажды утром, когда я пригнал с пастбища быков, а молотильщики еще не пришли, дядя Мурид, приставленный охранять ток, отдал мне странный приказ. Не прекращая утреннего намаза, он велел, чтобы я сейчас же насыпал в свою сумку зерна и отнес домой. Я опешил — на такое не вдруг отважишься. Да дядя Мурид вроде и сам испугался немножко. Но сразу же рассердился и стал кричать на меня:
— Пошевеливайся! Чего столбом стоишь! Я отвернулся — слышишь?!
Еще бы ему не отвернуться, ведь дядя Мурид держал пост и совершал намаз, а человек, который совершает намаз и держит пост, не должен глядеть на подобные вещи. Тем более что это было не просто воровство, а воровство на току, а дядя Мурид не раз повторял мне: "Если в какой местности с тока хлеб воруют, тыщу лет урожаю не быть"…
Как-то вечером, когда я пришел домой, тетя, сияя от радости, показала мне нарядный синий костюм, небольшой синий чемодан и целую стопочку десяток — это принесла мне Гюльшен…
Однажды, проходя по улице мимо женщин, я услышал, что золотые часы, которые дядя Эльмурад привез Гюльшен из Берлина, видели на руке у Мисировой жены: Гюльшен продала их Мисиру…
Как-то вечером, вернувшись домой, я узнал, что Гюльшен вышла замуж. Она уехала навсегда. Тетя показала рукой на заходящее солнце — деревня, где жил муж Гюльшен, лежала в той стороне. Потом тетя взглянула на виноградные грозди, ощипанные Гюльшен, я тоже поглядел на них; какие-то они были жалкие, никому не нужные…
В один из августовских вечеров я передал быков погонщику и навсегда распрощался с дядей Муридом. Утром, нарядившись в подаренный Гюльшен синий костюм, я поехал в район, в баню, и там, сидя в кресле парикмахера, увидел вдруг в зеркале Якуба. Парикмахер только что принялся за мою голову, у Якуба все лицо было в мыльной пене, но, завидев меня, он сорвался с места, обхватил меня вместе с креслом и начал целовать. Потом мы с Якубом все поглядывали друг на друга в зеркало. Потом пили чай в чайхане на базаре. Потом я помылся, а вечером, вернувшись домой, увидел у нас во дворе Якуба. Он сидел на паласе и пил чай. Тетя прохаживалась под лозами, на том самом месте, где последнее время любила ходить Гюльшен. Разница была лишь в том, что тетя не выковыривала из гроздей виноградины и что в отличие от Гюльшен тетя плакала и, увидев меня, стала быстро вытирать слезы.
Я сел рядом с Якубом. Тетя налила мне чаю. Я видел, как трудно ей было задавать самые обычные вопросы: как я вымылся, как добрался домой, в открытой машине ехал или в закрытой… Тетя сердилась, когда после бани я возвращался в открытой машине. Но в тот день меня и вправду подвезла кинопередвижка. Услышав об этом, тетя сразу заговорила про кино.
— Какая будет картина? — спросила она.
Тетя Медина все фильмы делила на три сорта: смешные, грустные и — с песнями. Фильмы с песнями нравились ей больше всего, потому что в этих фильмах обязательно были сады, восходящее солнце, заходящее солнце; в таких картинах парни и девушки прогуливались под цветущими деревьями и пели, хором или поодиночке. Какую картину привезли в тот вечер, не помню. Но хорошо помню, что, расспрашивая меня про кино, тетя не переставала ходить. И что кино ее тогда совершенно не интересовало, и она спрашивала лишь для того, чтобы отогнать тишину, а отогнать ту тишину было очень трудно.
Тишина стояла, такая тишина… Вдалеке, за деревьями, в сероватом мареве уже садилось солнце. Но все равно было жарко; в соседнем дворе, в зарослях миндаля, стонали от зноя цикады, и казалось, это стонет зной…
Якуб сидел у стены, привалившись к ней плечом. Он все пытался выпрямиться — сесть как следует, но уж очень устал, по лицу было видно, что его клонит в сон, что и слово-то сказать нет сил; время от времени он только поднимал голову и улыбался…
Тишина стояла, тишина. Только ходила под лозами тетя и сновали без устали пчелы. Они кружили над расковырянными гроздьями, липли к нашим стаканам, лезли в сахарницу… Якуб поглядывал то на пчел, то на меня — сам он не мог взмахнуть рукой. Нужно было прогнать пчел, но мне не хотелось: солнце опустится за горы, и пчелы сами улетят…
В тот день мне почему-то очень хотелось, чтоб они улетели сами. И чтобы цикады в зарослях миндаля сами по себе перестали стрекотать. Скоро перестанут. И Динара, натаскав из источника воды, польет улицу перед домом тети Садат и чисто-чисто подметет то место, где по вечерам собираются посудачить женщины. Динара была теперь женой Эбиша, молодой хозяйкой, а молодая хозяйка должна таскать воду и поливать улицу перед домом, чтобы все видели, что она не ленивая.