Эдуард Лимонов - Иностранец в Смутное время
В седьмое, последнее его утро в Харькове мать сказала, что не сможет потом смотреть в глаза Кольке Ковалеву, если сын уедет, его не повидав. Нужно ему позвонить. Сын согласился: «Позвони ему, мама».
«Ой, уже после девяти, — сказала мать, взглянув на часы. — Я-то думала, восьми нет. Я надеюсь, Колька еще дома, не ушел…»
«В воскресенье? Да он, наверное, спит еще…»
Сын остался допивать чай в кухне, а мать ушла к телефону. Мать только что рассказала ему, из какого старого крестьянского рода он происходит. «В деревне Выселки, сын, у каждого была баня, за баней огороды, во дворе цвела черемуха. Твои прадеды выращивали в основном лен, у каждого был пруд, где замачивали лен, потом его колотили. Дома были рубленые, пазы паклей конопляной заткнуты. На сенокос ездили, как на праздник, пироги с рыбой пекли…» Матрос вздохнул.
«Можно Николая? — услышал матрос голос матери. Пауза. — Николая Ковалева… — Пауза. — КАК УМЕР? — Пауза. Мать его задвигалась там в кресле, кресло скрипело. — Я мать его друга Индианы, вы помните нашу семью? Да-да, мы жили в двадцать втором номере. Вы нам носили письма, на нашей стороне Салтовского шоссе. Я выражаю вам глубокое соболезнование… В таком горе… Если вы почувствуете себя одиноко… Запишите мой телефон…»
«Ты слышал? — сказала мать, входя. Глаза ее были широко раскрыты. — КОЛЯ УМЕР. Девять дней назад. Согласно докторам, у него остановилось сердце. Он был в это время высоко на лесах, работал… Упал. Мать подозревает, что его столкнули. Один из докторов было заикнулся ей… но ему заткнули рот».
Ровно девять дней назад самолет Аэр Франс приземлил матроса в Москве. Матрос совершал первые шаги по грязному снегу Родины, а Коля, он же Кадиллак, или Кадик, герой его книги «Автопортрет бандита в отрочестве», падал, бородатый, с лесов!
«Так и не сбылась его мечта выучиться играть на саксофоне», — сказал сын.
«У нас осталась его бутылка водки, — растерянно сказала мать. — Когда он уходил, он попросил меня чуть-чуть налить ему водки. А я не дала, сказала: «Ты и так пьяный. Иди себе!» Меня теперь всю жизнь совесть будет мучить, что не дала!»
Он запретил родителям провожать его. Он долго сидел в горячей воде в ванне, долго укладывал вещи в сумку (руки дрожали, подлые), долго выбирал фотографии. Взял на память отцовскую военную рубашку. Взял семейную реликвию — солонку с надписью «НКВД». Последний час, трое, они молчали как перед казнью. Глядели на экран теле и ничего не видели. Сын вышел и одел бушлат. Вернулся в комнату. Они присели по русскому обычаю. Встали. Матрос обнял родителей, стараясь не смотреть им в лица. Взял сумку, вышел и стал спускаться по лестнице. Мать тотчас же захлопнула за ним дверь.
Снаружи было очень холодно. Снег визжал под сапогами. Он сел не на тот троллейбус и все же приехал на вокзал на час раньше.
Всю ночь два вора в темных шапках, два друга, ходили, меняясь, совокупляться с проводницей, загрязненной копией Брижитт Бардо. Его место, пятьдесят четвертое, было самым близким к служебному купе, потому он все слышал. Ее приглушенные стоны и полупьяные стенания молодых воров.
Он не заснул ни на минуту. Лежал на верхней полке под одеялом, в бушлате и шарфе, матросом, лишившимся благосклонности океана, и думал. Все одиннадцать часов пути матрос вспоминал родителей, увиденных и вновь оставленных: Вспоминал родной город, от которого уносил его все дальше морозный вагон. По вине ли кругложопой бляди-проводницы, или по чьей-то еще вине (перестройки?) отопление в вагоне не работало. Снаружи температура, если верить вчерашнему радио, должна была быть минус 22. Внутри вагона? Он поглядел на трупики соседок, — четырех студенток, скорчившихся под одеялами, — у каждой изо рта подымался парок…
В пять утра, добравшись до туалета, он обнаружил, что туалетная ваза полна замерзшего дерьма. Подвешенное на уровне лица колыхалось в такт движению поезда отвратительное ведро. От отлил в раковину и вскарабкался на свою полку.
Вскарабкался, чтобы думать, вспоминать и не спать… К восьми утра на уровне его полки появилось полдюжины голов. Это пассажиры образовали очередь в замерзший вонючий туалет. «ББ», надев узкую юбку и подняв волосы, ругала пассажиров («Почему вы раньше не встали, лодыри! Не сразу все, а постепенно!») и пыталась разносить чай. Доброволец военный прошел, рассекая очередь, с огромным ломом. Очевидно, намереваясь колоть им замерзшее в горле туалета дерьмо. «Уютно, как во время гражданской войны!» — воскликнул матрос, спрыгивая с полки. Народ молча смерил его холодными глазами. Может быть, они расслышали в его русском иностранный акцент? Вспомнив о том, что он уже нарушил один советский закон, съездил в Харьков, в который у него не было разрешения ездить, он замолчал.
На перроне Курского вокзала его встречал Саша. Привез матросу теплые рукавицы.
часть третья
У дома
Валерию стоило трудов достать ему номер. «Украина» была забита народными депутатами. В столице Третьего Рима начался второй съезд Государственной Думы — юного советского парламента. В снегу перед отелем черные автомобили поджидали депутатов, чтобы везти их во Дворец съездов.
В вестибюле отеля по-прежнему толпились вперемежку возбужденные преступники и армянские беженцы из Азербайджана.
Лишь к трем часам дня Индиана смог войти в ЗЕЛЕНУЮ (шторы, стены, покрывало на кровати) комнату, отстоящую на несколько дверей от его прежней камеры. Опустив сумку на пол, Индиана прошел в ванную и отвернул кран…
В 18:30 за ним приехал в татарской шапке усатый Андрей, второй шофер ОРГАНИЗАЦИИ, и они заторопились в автомобиле вдоль набережной. В сторону от Дома Литераторов. Они должны были подобрать Яшу. Точнее, для Индианы только он был таковым, для татарской шапки — Яков Михайловичем. Яков Михайлович хотел представить Индиану литераторам от имени ОРГАНИЗАЦИИ.
Он глядел на снег, на грубые улицы, они или скоро проскакивали, или медленно длились, и вспоминал. Стесняясь самого себя за это. Но, если ты отсутствовал двадцать лет, то что ты можешь поделать…
…Аккуратно, раз в неделю, по воскресеньям, он звонил в многонаселенную квартиру где-то в глубине старых кварталов Москвы, и на сердитое или равнодушное «Але!» разных голосов в трубке всегда отвечал одной и той же приторно вежливой фразой, противной ему самому. «Будьте добры, пожалуйста, Риту Губину». Голоса швыряли: «Нет ее!» Вторая его фраза была столь же сладкой и противно-церемониальной, как и первая: «А когда она будет, скажите, пожалуйста?» — «ОТКУДА Я ЗНАЮ!» — отвечали все голоса. После пятого по счету звонка он удлинял беседу на одну фразу (если успевал до того, как в глубине Москвы зло водрузят трубку на рычаг): «Скажите, а она еще живет в вашей квартире? Она не переехала?» — «Живет как будто…» — сердитые отвечали голоса, ни разу не позволившие разговору продлиться дальше этого «Живет как будто».
На следующий день после такого звонка, в понедельник, около шести вечера Индиана выходил из многоквартирного дома в Беляево-Богородском, куда более тщательно одетый чем для обычной прогулки. Почищенный и даже отглаженный. И, сложенные по длине вдвое, в обоих внутренних карманах пальто лежали вельветовые тетради со стихами. Автобусом, затем в метро до площади Маяковского, и наконец троллейбусом до площади Восстания он добирался на улицу Герцена и становился мерзлой статуей у двери в Центральный Дом Литераторов. Там по понедельникам проходили семинары Секции Молодых Поэтов, на каковые семинары юный Индиана и желал попасть. Дом стал в ту зиму целью его жизни. Дело в том, что по слухам, упорно циркулировавшим в провинциальном Харькове, ежепонедельничные семинары в Центральном Доме собирали всю самую талантливую поэтическую молодежь Москвы. В том числе и легендарных СМОГИСТОВ! И Рита Губина, бывшая харьковчанка и приятельница «метафизического» (так его уважительно называли земляки) харьковского поэта Олега Спинера, была старостой одного из семинаров! И именно того, который «вел» Арсений Александрович Тарковский, любовник: в прошлом Цветаевой (или Ахматовой, молва имела варианты) и ученик Мандельштама! «Найди там Ритку, она тебя со всеми познакомит», — сказал ему Спинер (Индиана видел девушку на вечере поэзии в Харькове и обменялся с нею парой фраз), скептически отнесшийся к затее юного коллеги ехать в Москву и жить там без прописки. Но Спинер дал ему телефон.
«Легко сказать, найди…» — уныло думал поэт, стоя у двери в недосягаемый ему мир. Занесенный снегом, как среднего роста ель в лесу. Дело в том, что неимоверно строгий отряд пограничников ограждал элитарный мир советских литераторов от внешнего советского мира. Юных поэтов пускали в литературный закрытый клуб только по особым спискам, составленным на понедельник вперед. Пропустив счастливчика внутрь, небольшого роста дотошный Церберман, известный на всю страну своим отвратительным темпераментом, вычеркивал фамилию из списка. Даже заслуженные старцы, члены Союза, обязаны были предъявлять членские билеты, и безумец иной раз позволял себе тщательно вглядываться попеременно в фотографию и в оригинал, беззастенчиво упиваясь своей властью. (Десять лет спустя Индиане привелось наблюдать подобные же сцены у входа в диско «Студия 54» в Нью-Йорке. Маленький хозяин «54» Стив Рубелл, выросший в Бруклине еврейский бывший мальчик, с упоением отказывал в доступе в свое диско большим англосаксонским миллионерам.)