Анджела Картер - Адские машины желания доктора Хоффмана
Граф же хвастливо и настойчиво все наращивал и наращивал свою стать — таким напряжением воли, что, подумалось мне, вздувшиеся у него на лбу жилы вот-вот лопнут. Его грудь вздымалась, словно вынашивая громы и молнии. Он, казалось, задевал потолок круглым кончиком своего вкрадчиво-персикового сладострастного клобука, который превращал саму его голову в монументальный символ сексуальности. Он перенял тяжеловесную церковную поступь, словно носил своего рода митру, — он, вершащий предельное таинство мирской папа, сам рукоположивший себя в сан всемогущий, освященный человекофаллос; и, когда он выхватил из обезьяньей лапы свечу и поджег ею розовое оперенье крылатой девки, я понял, что он готов произнести нам проповедь, а ей суждено послужить ему текстом.
Глаза его вращались в горячечном возбуждении, словно способны были вырваться наружу через прорези маски. Приняв позу одержимого, он закинул назад голову, и из его грозных уст излился следующий, полный страдания псалом, построенный на интервалах и каденциях традиционного григорианского песнопения; позади черных прутьев клеток девицы все это время раскрывали и закрывали свои объятия беспомощным автоматическим движением, свойственным большинству морских анемон; обстановка сопела, фырчала и подвывала, ангел же горел столь быстро и таким дымным пламенем, что до меня наконец дошло: это была всего лишь на диво правдоподобная, жизненная бутафория из папье-маше на плетеной раме.
— Я есмь зодиакальный саламандр,
ибо плоть — созвездие пламени,
ну а я — всеобщая плоть;
я — перо автогена,
которое наспех прошлось по небесному лику
в своем всесжигающем раже;
я расчленил созвездия сверхновых плоти.
— Я — добровольная аннигиляция мгновения
оргазма собственной персоной, леди.
Тут я навострил уши. Не мог ли он быть, если и не Доктором, то другим таинственным незнакомцем, Мендосой, который когда-то писал ровно на эту же тему, прежде чем сам неизвестным образом аннигилировал? Не мог ли Мендоса восстановить себя из бесконечности — быть может, прокрутив задом наперед фильм о собственном взрыве, с тем чтобы вылупиться из сжимающегося яйца направленного вовнутрь взрыва совершенно незапятнанным? Но граф не дал все это как следует обмозговать, он обрушил на меня безжалостный поток метафор:
— Я оседлал пиротехнического тигра,
чья пища — лишь пламя.
— Я безжалостно сжигаю,
пока не остается голая, напыщенная кость,
та которая горит, горит, но не сгорает.
— Я сжигаю в своей добела раскаленной,
бессмертной, асбестовой плоти!
Тут я сразу подумал об Альбертине, но он обратил всю образность желания на свою голову и дьявольски извратил ее смысл, словно чернокнижник, произносящий «Отче наш» задом наперед. Он окончательно сбил меня с толку. И при этом несся вперед, словно лавина катаклизма, поглотившего набор шаблонов.
— Я, пагуба кости!
Я, комета заголенного скелета!
Я, вулканическая тайна, чаяние фалла,
неупавший Икар!
И я пришел к заключению, что он всего-навсего оплакивает свою собственную холодность. Затем его голос понизился на октаву, словно он собирался произнести нараспев благословение.
— Я своя собственная антитеза.
Неистовствуют мои чресла. Излейся, отрицанье.
Как стрелы отрицанья обжигают.
Кончай!
Испепелись со мной!
Бумажный ангел померцал и исчез. Его пепел осыпался в на диво ничтожную кучку. Мадам не замедлила нащелкать на кассе стоимость необходимой замены.
— Да, — произнесла она голосом гувернантки, которая хвалит ребенка за то, что он рассказал наизусть стишок. — Нет ничего тяжелее удовольствия.
Граф сотрясал прутья клетки с исполосованной девицей.
— Дайте же мне мою полосатую тигрицу! Исполосованная до кости, она кровоточит огнем — что за пиршество для каннибала!
Мадам услужливо отперла дверцу клетки, и граф жадно набросился на мясо. Когда он, словно заправский носильщик, волок ее на плечах к дверце, он резко бросил мне:
— Поживей выбирай себе шлюху! Мне нужен раздражитель.
Я не знал, как поступить. Ни один из застигнутых метаморфозами объектов, находившихся у нас перед глазами, не вызывал у меня ни малейшего желания. Несмотря на то что они являли собой формы буквально всевозможных извращенных желаний, мне они казались всего-навсего злобной сатирой на эротизм, и я чувствовал в себе все ту же смесь смеха и отвращения, которой наполнила меня графоманская ода графа. Но я был его креатурой и, следовательно, обязан был делать все, что только он ни пожелает. Выручила меня Мадам. Занеся в счет графское приобретение, она покинула свой пост и крепко сжала своей желтоватой рукой мое запястье.
— Я сама пойду с вами, — заявила она, и ее пальцы сжались столь властно, что мне не оставалось иного выбора, кроме как пойти с нею. Поскольку я еще никогда не прикасался к ней, никто не вправе был бы ожидать, что я узнаю ее по прикосновению, хотя прикосновение это и заставило меня содрогнуться. А кроме того, мы находились в Доме Анонимности и отказались от своих личностей, надев на себя маски.
Весь дом был наполнен спертой и влажной атмосферой паха, а голубой дымок возжигаемых в фаянсовых курительницах благовоний пропитывал его ароматом, заставляющим подумать о мастерской бальзамировщика. Она повела нас вверх по чопорной лестнице, устланной шкурами черных пантер, но теперь, когда мы покинули Звериный Зал, их мех был мертв и безопасен. Свет приходил из горящих глаз бронзовых птиц, которые свисали, расправив крылья, с базальтового свода у нас над головой; и эти глаза, как и строившиеся набедренной повязкой Мадам глазки, то и дело похотливо подмигивали. В ее походке сквозила свободная, гордая, чувственная грация. Она принюхивалась, как самец леопард в пору течки.
Кожа ее была иззелена-бледной.
Тяжелые двери красного дерева в нашу общую спальню с обеих сторон стерегли яшмовые колоссы, вавилонские чудища с изогнутыми задумчивыми клювами и оперенными руками; перья эти опахивали лица всех туда входящих со своего рода угрожающе похотливой лаской.
— Мы называем эту комнату Сферой Сфер, — сказала Мадам.
Она ввела нас в круглую комнату, полную изменчивой чересполосицы цветов, разбрасываемых вращающейся в середине потолка лампой с абажуром из цветных стекол. Граф нес свою жертву к постели столь церемонно, словно это был алтарь, предназначенный для заклания, но мне было не до него, я даже не присмотрелся к этому месту исполняемых желаний, ибо Мадам обернулась ко мне и поднесла палец к своим несравненным губам. Я отлично помнил этот рот и этот жест. У меня перехватило дыхание. Кажется, я всхлипнул. Она сдернула с меня маску и, едва коснувшись, поцеловала в губы. Сквозь щели в черном кожаном футляре я видел ее глаза; их бездонные глубины замутняли слезы.
— Я — Альбертина, — сказала она.
Она стянула с головы свой покров, и черные волосы рассыпались вокруг ее столь памятного мне лица.
Не знаю, почему она полюбила меня с первого взгляда, как полюбил ее, увидев впервые во сне, и я. И однако, мы преследовали друг друга, преодолевая барьеры пространства и времени; мы бросали вызов превратностям фортуны ради единственного поцелуя, перед тем как она вновь разлучала нас, и все события этой войны, в списках участников которой мы значились по разные стороны баррикад, воспринимались нами только в отраженном от лица другого свете.
Я обнял ее. Оказалось, что мы в точности одного и того же роста, и наши груди, звучно клацнув, сомкнули свои дуги. Жуткому крику графской шлюхи было не под силу прервать нашего первого объятия. Земля вращалась вокруг оси ее рта. Ощущение серафически имманентного, которое когда-то поразило меня в городе, достигло своей полноты. Ее руки обняли меня за шею, ее живот прижался к моей наготе, словно пытаясь превозмочь неумолимый дефект, разделявшую нас трещину, и тем самым вызвать полное, вплоть до потрохов смешение, связывая нас навечно, так что внутри обоих будет течь одна и та же кровь, нервы срастутся воедино, кожа растает и сплавится вместе под влиянием порождаемой между нами электрической силы.
Мы направились к круглой кровати, которая крутилась, как и весь мир, вокруг оси, расположенной посреди комнаты. Граф, пуская слюни, припал на ней к останкам своей несчастной шлюхи, являвшей собою уже сплошной кровоточащий стон. Мы взглянули на них со свойственным влюбленным безразличием, и я отвернул темное меховое покрывало, чтобы уложить мою Альбертину на простыни, покрытые столь же трагическими и таинственными пятнами, как и пятна на мостовой, после того как голую красотку сбросили с балкона. Я встал рядом с ней на колени, я целовал ее холодные груди. Глоток за глотком я всасывал холодную воду ее грудей, словно жажда моя была неутолима. Глазки на ее единственном одеянии закрывались один за другим.