Борис Фальков - Тарантелла
— Это вы, наверное, и про ваше начальство, padre… А я в объяснениях действительно не нуждаюсь, — подтвердил Адамо. — И всё же вы ошибаетесь: за плечами у нас не одно и то же. Я давно сбросил этот горб, который вы называете университетом, как рюкзак. И забыл. Ни к чему он мне… А вы свой рюкзак ещё таскаете, и вон как бешено. И теперь я отличаюсь от вас больше, чем от тех, с кем вы сегoдня успели поговорить. От них меня отличает только то, что я не решаюсь выходить в такую жару наружу. Потому вам только кажется, что я другой. Я просто выгляжу иначе, да и то лишь потому, что не загорел.
— И кепка ваша выглядит новей, это так. Но всё равно, понять меня тут некому, кроме вас. Может, вы и правы, и я сама стимулировала их подозрения. Но это не нарочно. Я поначалу не спорила с их, да и вашими предположениями, для безопасности. Я почувствовала себя беззащитной в первые же минуты, как приехала. Причина? А по вашей милости.
— Причина в том, что вы слишком часто угадываете. Так часто, что в глаза лезут не причины, а ваши мотивы. Что же вы надеетесь получить в ответ? Ладно, один бы раз угадали, что меня бросила жена. Но потом, что я не закончил университет. Это правда, я заболел. Что… Похоже, что вы знали всё это заранее. Уверен, вы и дальше продолжали угадывать: в беседах с другими, стало быть, и их предыстории вам тоже известны. Разве это способ достижения безопасности? А вот скажите, это для безопасности вы носите с собой в сумочке рацию, а может быть — и оружие? Это для безопасности вы постоянно даёте о том знать: суёте всем её под нос, стучите повсюду, обо что подвернётся, чтоб на неё обратили внимание. Её-то вы не забыли, когда… летали на встречу со своим начальством за новыми указаниями, после того, как первый ваш наскок сорвался! Не бросили без присмотра, как рюкзачок! И после этого жалуетесь на какие-то обстоятельства? Когда вот ведь главное из них, и вы сами себе его подсунули, как и все другие. Не считая жары, конечно. Тут-то вы, допустим, не виноваты. Хотя, кто знает, каковы её мотивы…
— Это не оружие.
Она быстро, не задумываясь, расстегнула сумочку и предъявила клавиши магнитофончика. Склонённая набок головка внятно, без аллегорий передала внутреннее содержание операции: покорность жертвы учинённому над ней насилию. Со стороны padre, жреца этого насилия, до уха жертвы донеслось хищное сопение. Вполне достаточно, чтобы и не глядя туда — понять: отныне священник вряд ли станет перебивать своими репликами набирающую ход беседу. Заткнёт, наконец, свой настырный хобот и весь превратится в одно слоновье ухо, чтобы вобрать в него выстраиваемую всем этим разговором предысторию происходящего сейчас. Партия гласа за сценой теперь, конечно же, потеряет самостоятельное значение, перестанет тормозить развитие, будет покорно служить тому, чтобы сцена с нарастающим ускорением двигалась вперёд.
— Обыкновенный диктофон. Я не утверждала, что у меня его нет. Зачем мне это скрывать?
— Чем такое лучше, — пожал Адамо плечами.
— А чем ху-уже? — протянула она, с удивлением выслушав свою кокетливую интонацию и боковым зрением отметив, как при этом повели себя её плечи: как у турецкой танцовщицы. Но ведь нельзя же отрицать, что это она сама повела плечами, дрогнула ими соответственно совершенно не знакомым ей канонам, как это делается, например, в танце живота. И когда груди её под жилетом очевидно завибрировали, тогда она поспешно добавила, чтобы отвлечь Адамо от этого зрелища, и отвлечься самой:
— Хорошо, чтобы убедить хотя бы вас одного в абсолютной невинности моей затеи, я открыто пойду в giunta municipale. Пойдёмте туда вместе, если хотите. Но сначала — давайте нормально поговорим тут, и не ни о чём, а конкретно об этом. Что толку в пустой болтовне о нашей неотвратимой участи? Давайте следовать ей, раз уж она такова: спустимся с небес в свой будничный удел, к обыденным вещам.
ВОСЬМАЯ ПОЗИЦИЯ
Её рискованное предложение принято не было. Или было — но за пустую риторическую фигуру, как это, впрочем, и было на самом деле.
Зато Адамо тоже проявил нетерпение, ускорил свою речь ещё, и стал сжато пересказывать то, о чём, кажется, собирался говорить по обычаю пространно. Так, будто тоже составлял стенограмму того, что собирается сказать в развёрнутом виде в другой раз, в более подходящее время. А сейчас хочет поскорей добиться какого-то, слишком хорошо ему известного результата.
Дополнительное ускорение его речи ещё больше усложняло работу её понимания. В целом это было неприятно, но была и одна приятная частность: ведь вместе с его речью ускорялось, а стало быть — сокращалось, и время протекания утомительной позиции. Стоять в ней неподвижно, даже и привалившись к стойке, было мучительно. А так — укорачивалось её дление, и, значит, облегчалась тягостность. Даже если это облегчение — всего лишь естественные последствия рвоты, повторившейся и на бензоколонке, что ж, всё равно его можно назвать успехом, при нашей-то бедности и на успехи.
— Пойти в городскую управу — о чём вы говорите? Разве вы не слыхали, только что прошли выборы? Только что избраны новые люди, они даже не успели приступить к повседневной работе, ещё празднуют. И вы туда явитесь? Вопрос, успеют ли они ещё приступить. То есть, не посадят ли их до начала работы туда, где уже посиживают их предшественники. Сейчас это — раз плюнуть, дело будничное. Что за проблема с сельскими чиновниками, ведь сажают тысячи самых больших шишек, министров, куколка!
— Что это вы ей рассказываете, — буркнул священник, — не для того ли она и собирается к этим чиновникам явиться? А мы должны там присутствовать в роли понятых. Извините, дражайшая, если что не так. В деталях каждый может ошибиться.
Подумать только, и нетерпение не помешало Адамо быть по-прежнему внимательным, и всё замечать! Эта «куколка» — конечно же эхо её, такого коротюсенького, кокетничанья. Она с возмущением, звучно ударила носком тапочка в стенку конторки.
— Хорошо, вы просите поддержки? — ответил он шлепком ладони по своей книжке. — Я помогу, чем могу: разъясню вам диспозицию, хотя терпеть не могу ваших этих… университетских абстракций. Казалось бы, коротко и ясно: жара. Но вам этого мало, слишком просто, вы вообще — давно перестали понимать простой человеческий язык. Ладно, разъясню иначе, но это всё, чем я могу помочь. Зато это помощь, в которой вы действительно нуждаетесь, и неотложно.
Она повторила удар копытом в конторку. Но что верно, то верно: может, и не так уж давно, а и его довольно простая речь, при всех обещаниях упростить рассказ и сделать его понятным даже ей, была окутана размывающим смысл туманом. Пусть этот туман и не был уже однородным, а получил структуру. Но это была структура пылевого облака, и точно так же, а может — ещё успешней разъедала смысл произносимого. Как если бы Адамо вообще не говорил, а пел, гудел без слов… вот как гудит хорал из его магнитофона, тоже ведь имеющий какую-то там структуру.
Едва ли треть из того, что она слышала, становилась понятной. Но и из этой трети, в свою очередь, существенным, хотя бы относительно важным для неё, было очень немногое. Начто ей все эти путаные предыстории? К чему ей, например, знать о том, что крестьянский кооператив в районе существует лишь на бумаге? Или о сём: что о крестьянах-единоличниках вообще следует позабыть за давностью? Что все инициативы в экономической жизни крестьянства исходят из промышленных городов… Их мотивы — укрепление городской машины за счёт ослабления сельской идиллии… Естественно, разобщённая и потому слабая сельская идиллия сопротивляется такому насилию, и всё больше объединяется, иначе — ей конец… Такое единство — вовсе не новая штука, а длящаяся со времён Великого Рима старая: это латифундия, крепкая единая семья рабовладельцев и рабов. Латифундисты и сегодня, как и тогда, отстаивают свою независимость от центра, частную свою жизнь. А центр всегда на неё покушается. В любой форме: борьба с чуждой идеологией, с мафией, с коррупцией или с проникновением нестандартизованного товара на рынок. Всё это лишь разновидности одной и той же войны. Если центр укрепляется, наступает с новой силой — с правого или левого фланга, какая разница? — латифундия в свою очередь крепче стискивает зубы. Ведь ей предстоит зубодробление в любом случае: и справа, и слева. Всё это только оттенки, а суть процесса — одна: борьба идиллии и фабричного производства, деревни и города. И вот эта борьба мощнейшая сила истории. Не какая-то там жалкая война классов, хотя б и с применением атомных бомб, а начавшаяся с пастуха Авеля и стиснувшего зубы земледельца Каина страшная битва.
— Сегодня мы свидетели новой атаки на повсеместно гонимого Каина. Как же не насторожиться его потомкам, моим любезным согражданам? Они-то берут жизнь всерьёз, как её им дают, какой она есть. Простой, не искажённой университетскими теориями. Уж им-то понятно, как никому другому, что в стране сегодня происходит радикальный переворот, снова революция. Что опять для них пахнет жареным. А тут, в разгар всего этого, являетесь вы и мелете про какие-то танцы и музыку, которые вам жизненно, видите ли, интересны! Как же им вас не опасаться? Бросьте-ка все ваши домыслы, всё куда проще и незыблемей: интересы центра против местных интересов, север против юга, мы — против вас. Может, мы с вами и родственники, да только дом у нас всё-таки не общий: вы всё равно нас держите за родственников бедных, за приживал. Но мы вас понимаем, хотя любить вас не за что, так поймите же и вы нас! Вы приехали — и уехали, а нам тут жить. Вот вы накинулись на цирюльника, а ведь он по уши в местных делах. Что ему остаётся делать, как не отбрить вас? А padre? У него совсем сложное положение, надо усидеть на двух стульях: с одной стороны прихожане, с другой — центральное руководство. Не так ли, padre?