Гвен Купер - Одиссея Гомера
И вдруг все замерло. Будто все мы были подсоединены к единому источнику питания, который кто-то взял и — выключил. Внезапно все поняли, что мост и не собирается рушиться: он стоит как стоял, не разламываясь пополам и не сбрасывая никого в воды Ист-Ривер. И вновь все в едином порыве — так, словно все мы составляли частички единого целого — разом повернули головы в сторону города, из которого бежали.
Одна из башен торгового центра оседала прямо на наших глазах. Какой-то миг — и от нее ничего не осталось, кроме зияющей дыры в небе. Если дым от пожара был черным, то теперь над местом падения поднимался светло-бежевый столб. Какое-то время он стоял в воздухе, поражая совершенством очертаний, словно тающий след фейерверка в сверкающем голубом небе.
— Все это ничего, — сказала я Шэрон. — Все — ничего. Это просто упала башня.
Я знаю, это прозвучало нелепо, как и многие слова в тот день. Что значило «ничего», когда упала башня Всемирного торгового центра?! И, тем не менее, в тот миг и впрямь сказать «ничего» было все равно что ничего не сказать — не только потому, что никто не взрывал Бруклинский мост, но еще и потому, что в этом выражении имелся хоть какой-то смысл. Здания горят, а сгорев — падают. Как там говорится: «сгореть дотла»? Сама я такого никогда не видела, но это выражение слышала не раз. «…сгорело дотла, — утверждал какой-нибудь репортер. — Четыре команды пожарных, прибыв на вызов, оказались не в силах побороть бушующее пламя, и здание склада выгорело дотла». «Дотла» означало лишь одно: от здания ничего не осталось. Такое случалось постоянно, и все это знали и понимали, что в данном случае это «ничего».
Но только не сейчас. Потому что какую-то долю секунды спустя мой мятущийся мозг пронзила одна, но поглотившая все остальные, мысль: в здании оставались люди. Все надежды на спасение — пока горел огонь, но здание стояло, — рухнули. И вновь, не отдавая себе отчета, я стала молиться: «Yitgadal v’yitkadash sh’mae raba…» То была еврейская поминальная молитва.
Зияющая темная дыра провисела в небе еще несколько мгновений, раскачиваясь из стороны в сторону, как египетская кобра, которая таким образом пытается заворожить свою жертву. И мы действительно следили за ней как завороженные. Затем она стала опускаться и расползаться, накрывая черным от сажи и горелого мусора облаком все, на что наползала: птиц, деревья, людей и дома.
И дом, где взаперти сидели все мои кошки.
Мои ноги наконец оторвались от поверхности моста, и тело, прислушавшись к голове, рванулось туда, куда глядели глаза. Распихивая всех и вся, движущееся мне навстречу, невзирая на крики толпы, которая все усиливала напор, пытаясь прорваться в Бруклин, я шла в обратную сторону. «Извините, — твердила я всем подряд. — Извините». А что еще я могла сказать всем этим людям, распихивая их локтями, идя наперерез нескончаемому людскому потоку? Меня тоже толкали и даже грубо отпихивали со своего пути, но я их понимала. Я понимала: им было в одну сторону, а мне — в другую. Терпение и настойчивость — и я прорвусь. Кто-то натыкался на меня на бегу, а я все повторяла и повторяла: «Извините… простите…»
Шэрон схватила меня за руку.
— Гвен! — закричала она. — Что ты делаешь?! Нам с тобой туда! — Она решительно махнула рукой в сторону Бруклина.
— Пусти меня! — кричала я в ответ, сражаясь и против нее, и против течения толпы, что тащила меня все дальше от дома и от моих кошек, унося прочь от Манхэттена. — Там мои кошки!
— Гвен! — крикнула мне Шэрон в самое ухо, схватила двумя руками за плечи и встряхнула, а я подумала с каким-то холодным аналитическим спокойствием: интересно, даст она мне пощечину или все-таки нет? У меня истерика?! Какая истерика?! Ну и что, что я кричу — я ведь все понимаю! Шэрон вновь махнула рукой — уже на оставшуюся башню, которая внезапно стала крениться на бок.
— Гвен, вторая башня может обрушиться в любую секунду. Тебе нельзя туда! До твоих кошек все равно уже не добраться! Нам нужно идти дальше!
Едва она произнесла, вернее, выкрикнула эти слова, как башня стала оседать. Людской поток, двинувшийся по мосту, на минуту замер. Кто-то закрыл глаза, кто-то уронил голову на ладони, кто-то стал всхлипывать, а кто-то, не стесняясь, заголосил. Мои глаза были сухими, внутри — пустота, а крик застрял в горле, когда я увидела, как новое, отливающее бежевым, пепельное чудовище поднялось в небо и стало сливаться с первым.
А первое тем временем уже доползло до края моста, и город пропал из виду.
— Ничего с твоими кошками не случится, — сказала Шэрон. — Они в квартире, в безопасности, все обойдется. Вот увидишь, слово даю.
«Разбитые окна, — подумала я. — Разбитые окна и слепой кот».
— Сейчас в финансовый район все равно не пропустят, — продолжала Шэрон. — Сегодня этот мост ведет только в одну сторону. Обратного пути уже нет.
Обратного пути уже нет. Значит, я совершила нечто ужасное — безумную, бесповоротную, непростительную глупость: сама бежала, а кошек бросила. Кошки дома одни. Одни — и беззащитны. И это моя вина, моя вина, моя вина.
— Нам бы добраться до Бруклина, а там мы что-то придумаем, — в голосе Шэрон послышалось отчаяние. — Мы позвоним, найдем кого-нибудь, кто живет в твоем доме. Все обойдется.
Мы вновь повернули в сторону Бруклина. На сей раз не было уже никаких споров о том, что и как делать, когда мы доберемся до «Бруклин Мэрриотт». План был составлен без слов. Сейчас перед нами стояла только одна цель — выбраться из облака пыли и пепла, накрывшего нас за считанные минуты. Вскоре мы едва могли дышать и не видели ничего даже на шаг вперед. Мы сняли рубашки и завязали лица, чтобы хоть как-то отфильтровать воздух. В той, онемевшей от бесчувствия, части мозга, которая еще могла отстраненно думать, мелькнула мысль: как все-таки странно устроен этот мир: живешь, казалось бы, в самом технологически продвинутом городе на свете, но всего одна минута — и вот ты уже беженец из зоны военных действий, бредешь пешком, среди таких же, как ты, спасая свою жизнь.
К тому часу, как мы добрались до дальней стороны моста, наши кожа и волосы были серыми от пепла, а мы все так же шли и шли сквозь тучу. Мы преодолели уже не одну милю. Ритм шагов отзывался в моей голове. Мои кошки. Мои кошки. Мои кошки мои кошки мои кошки… Где-то в Бруклине — к тому моменту я уже не понимала, где мы находимся, — у какого-то гаража стоял механик и выдавал проходящим мимо людям респираторы. Мы кивками поблагодарили его — горло жгло от дыма, обрекая нас на бессловесность.
Наконец мы зашли так далеко, что Шэрон махнула рукой на гостиницу и предложила двигаться в сторону ее дома на Бей-ридж, что находился в десяти милях от места работы, но куда мы почти что пришли.
— Побудешь у меня, — сказала она.
Я была благодарна, но благодарна скорее умозрительно, нежели эмоционально. Я знала, что Шэрон делает доброе дело; куда бы я пошла и где бы ночевала, если бы не она? Но мне было уже все равно. Какая разница, где спать и куда идти, когда единственное, что было для меня важно — это как вернуться назад.
Еще я хотела позвонить маме и сказать, что я в порядке, и дозвониться хоть кому-нибудь в том доме, где я жила, но мобильники молчали.
— Моя мама работает недалеко от дома, там есть проводная связь. Можно попробовать позвонить оттуда, — сказала Шэрон.
Было почти два часа дня, судя по часам Шэрон, когда мы добрались до Бей-ридж. Мы шли около пяти часов. За это время мы забрели далеко от Манхэттена и уже стали привлекать удивленные взгляды своим нелепым видом. Улицы здесь были широкие и опрятные, опрятными выглядели и люди. Про себя я отметила и этот порядок, и удивленные взгляды, но внутри у меня ничего не отозвалось — все было так, будто едешь на заднем сиденье кэба, зная, что не имеешь никакого отношения к тому, что происходит за окном.
С той же отстраненностью я наблюдала за тем, как мать Шэрон заключила ее в объятия и всплакнула у нее на плече, когда мы нагрянули к ней в офис. Другая женщина благоразумно провела меня вглубь офиса.
— Там есть ванная комната, если хочешь — можешь умыться, — с сочувствием сказала она.
На мне была футболка, капри и сандалии, но пепел настолько спеленал меня, что понять, где заканчивается одна вещь и начинается другая, было почти невозможно.
Первый звонок, который я сделала, был маме, в школу.
— Спасибо тебе, Господи, наконец-то, — только и сказала секретарь, которая взяла трубку, едва раздался гудок. — Твоя мама в учительской. С ней кто-то из учителей, сейчас я скажу, что ты звонишь.
Последовала коротенькая музыкальная заставка, которая, путая все мои мысли, заставила меня задуматься об одном — зачем вообще нужна такая никчемная вещь, как музыкальная заставка. Потом трубку взяла заплаканная мама. Слезы душили ее так, что она не могла толком ни говорить, ни дышать. Она даже не рыдала, а лишь протяжно всхлипывала в трубку, словно уже выплакала все слезы и на то, чтобы говорить, у нее просто не оставалось сил.