Александр Иличевский - Перс
Детский мир невелик, но емок — край света для нас исчерпывался сначала окончанием уходящей в море за горизонт эстакады, длящейся от вышки к вышке. Мы всегда стремились на промыслы, там царили мужественные люди и умные всесильные механизмы, там дух захватывало от морского простора. Летом мы с дыхательными трубками и в масках пробирались под эстакаду, двигались под ней от опоры к опоре, видя мелькающие прорехи под колесами грузовиков. Или влезали без спроса в «алабаши», кузов которых был крыт наполовину и оснащен скамьями. Вохра нас отслеживала, отлавливала, наказывала, передавала в детскую комнату милиции, где долговязая женщина в коричневом платье с папиросой, распускающей сизые розы дыма, строго говорила с моей перепуганной, заискивающей матерью.
Однажды мы с Хашемом пришли к отцу в электроцех — в тот самый момент, когда он ставил эксперимент, что-то собирал под крышкой электромотора, — мы видели обнаженную обмотку, плату управляющего механизма. Отец нас просил подождать, и мы смиренно занялись чем-то на стенде — стали рассматривать шкалы, монтажные схемы, осторожно откручивали клеммы, потом переключились на вольтметр, — у нас было развлечение — измерять сопротивление собственного тела. Мы отчего-то были уверены, что именно оно характеризует степень уязвимости организма от поражения электрическим напряжением — чем выше, тем безопасней. Не знаю, есть ли, в самом деле, связь, но у отца сопротивление тела было выше, чем у нас, раз в сто, и это воспринималось нами как нечто титаническое, приобретаемое только тренировкой: раз отец каждый день находится вблизи сильных токов, то и тело его, став натренированным, должно было обладать высоким сопротивлением. Сейчас понятно, что сопротивление попросту пропорционально какой-то степени массы тела, которая у отца явно была больше, чем у нас. Но такая у нас была легенда, и мы были ею увлечены. Так вот, только мы взялись за остроконечные клеммы вольтметра и стали выставлять масштабную шкалу, как вдруг раздался сильный хлопок. Оказалось, что-то у отца не заладилось, и мощная вольтовая дуга ослепила его. Отец не видел около получаса и слушался нас, как маленький, когда мы вели его в медпункт. И мне было очень страшно, страшней всего в жизни.
Глава одиннадцатая
СУФ!
Город, казалось, ушел на дно эпохи.
Каспий — единственное море, которое дышит на глазах, чье дыхание соизмеримо с человеческой жизнью. В IX веке, в расцвет Хазарского каганата, уровень Каспия был на двадцать один метр ниже современного. Во времена детства моего отца море было выше, чем тогда, когда я только учился плавать. Я помню, как однажды мы двигались от автобусной остановки к морю, которое виднелось вдали еще неширокой полосой, и, проходя мимо каких-то одиноких скал, отец кивнул на них: «Когда-то на этих камнях мы ловили бычков».
На третий день я решился проехаться по окрестностям. Дешевое такси прокатило меня за город на юг и на север, где пологие берега особенно подвержены были затоплению. Теперь я видел воочию: море снова наступало. На части побережья пришлось переносить смытые дороги. Все пляжи детства оказались затоплены. В Пиршагах, Джорате лежаки и беседки едва виднелись над поверхностью волн. Детство кануло в море.
Я боялся думать, что Тереза где-то здесь, в городе, мне было сейчас не до нее, мне казалось, мысль о Терезе могла отравить, осквернить сейчас душу, сокрушенную видом бренности, разверстости забвения. Ясно было, что жизнь без людей — ничто, но все равно я был полон уверенности, что смогу найти те ископаемые флюиды Апшерона, те миражи, возникавшие при взгляде за море, за спину мира, — которые вскармливали мою юность.
Ошеломленный, я бродил по Баку: город был буквально разгромлен строительством и ремонтными работами. Многие дома на набережной были забраны в леса — обрабатывались пескоструем, почерневший известняк обнажался нарядной белизной. Надо было озаботиться гостиницей, но я все медлил, держа рюкзак в камере хранения на вокзале.
Наконец я собрался с духом: мне нужно было все-таки отыскать Хашема. На Артем электрички уже не ходили — ехал маршруткой. От Горгана в глаза полыхнуло море, дамба, причалы, катера. Бросилась на обочину магистральная труба, тянувшаяся с острова к береговым нефтехранилищам. Ржавые теперь рельсы тянулись к острову по насыпной полуторакилометровой дамбе.
Перед въездом маршрутка притормозила, все смотрели направо: над площадкой завис вертолет, поднялся и невысоко потянулся к Северной эстакаде. Затем мы миновали причалы, на которых толпились нефтяники с сумками, касками. Мужчины сидели, стояли, переговаривались, копались в сумках, доставали помидоры, огурцы, айран.
— Утром по пути на буровую упал вертолет, — сказал водитель. — Все баркасы ушли в море искать людей. Новая вахта курит, заждалась отправки.
Я сходил на русское кладбище, оно казалось полузаброшенным, замусоренным. Мои могилы в целости, только у прадеда памятник — кусок песчаника в виде трапеции, прапора — чуть покосился, зато фотография на керамическом медальоне была как новенькая. Я прибрался на могилах, сходил в хозяйственный, купил черной краски и разжеванной на конце веточкой подновил надписи. Заметил, что за могилой прадеда кто-то присматривал — в песок, наполнявший надгробие, была прикопана литровая банка с засохшими розами. Выбрал осколки, пошарил в песке — нашел яичную скорлупу и рубль. Пореформенный рубль 1991 года, который я положил сюда перед отъездом. Потер его вместе с песком в пальцах, но монета не засияла. Я подумал, снял с руки часы, вынул горсть земли, присыпал вместе с рублем.
Прошелся по кладбищу. Отыскал могилу матери Хашема. Всмотрелся в фотографию. Одухотворенное лицо, обращенное внутрь себя, притом что яркие черты лица приветливы. Она стеснялась говорить по-русски, пренебрегала азербайджанским, от нее мы слышали только английскую речь. Сейчас я подумал, что так она старалась отстраниться от себя самой. Помню, как она читала Байрона. Мы ничего не понимали, мы только смотрели на ее губы, нас завораживало это действо: рождение звука, так откровенно явленное перед нами… Это был театральный гипноз высшего класса. На уроках Тахирэ-ханум звонок был оглушителен.
Хоронили ее весной седьмого класса. Хашем не пошел на кладбище. Сидел на берегу моря. Следующие двое суток провел на могиле. Его там обнаружили рабочие, которые резали и шлифовали камень для памятников в мастерской у кладбищенских ворот. Мои родители забрали его, отец выхлопотал нам путевки в санаторий в Мардакянах. У Хашема слезы лились сами собой, я ему был не в помощь, но как-то догадался, что требуется просто быть рядом, терпеливо. Из поездки отчетливо помню (кроме душа Шарко) только то, что в этом санатории, на окраинной территории бывшей усадьбы нефтяного магната начала века, мы наткнулись на какой-то лаз. Тут Хашем очнулся. Вход в шахту находился под небольшим павильоном, рядом с глубочайшим бассейном, тридцатиметровым, на дно которого вела мраморная обрушенная лестница. Оказывается, в отсутствие водопровода магнат вынужден был запасаться водой в больших количествах. Из павильона лифтовый спуск вел на открытую колодезную площадку, находившуюся на огромной глубине, где в жару собирались к обеду гости, наслаждавшиеся прохладным воздухом, остуженным землей; они смотрели вверх и видели звезды, это тоже входило в развлекательную программу. Сейчас из этого колодца несло нефтью, и он оказался обрушен настолько, что исследование его граничило с погребением заживо. Об этом нам рассказала старшая медсестра санатория, когда мы предстали перед ней, вытащенные сторожем с одного из верхних ярусов, куда рухнули после борьбы с зарослями ежевики, которые скрывали подъемный механизм лифта и площадку перед шахтой.
…Как я сейчас понимаю, я был влюблен в мать Хашема. Наверное, именно так — влюбленностью называется подростковое влечение к женщине тридцати пяти лет, потеря дара внятной речи в ее присутствии, нескрываемое волнение и желание смотреть только на ее полнящуюся дыханьем грудь, на ее гладкую кожу, умирать от рассеянного близорукого взгляда, затопленного черным блеском, от желания вдруг кинуться и укусить ее за запястье, убежать. Помню ее загадочно нарядной, в черной кружевной накидке, прохаживавшейся зачем-то по пирсу, помню шушуканья за ее спиной, за которые я готов был разорвать на клочки судачивших женщин, старшеклассников; чернело кровью сердце.
Только сейчас я понимаю, что Тахирэ-ханум была всерьез больна душевно. Хашем не был избалован вниманием своей матери, претерпевавшей невыносимую судьбу: потеря близких, чужбина, нездоровый ребенок. Лет с одиннадцати он сознательно мучился с ней, опекал. Моя мать вызвалась заниматься с Хашемом дополнительными уроками русского языка, так мы с ним и сошлись, он часто оставался у нас дома.