Законы границы (СИ) - Серкас Хавьер
Я изложил ему стратегию защиты, разработанную мной накануне. Сарко она не понравилась, и мы принялись спорить. Не стану вдаваться в подробности — в этом нет необходимости. Однако есть одна деталь, заслуживающая упоминания: я смутно уловил ее в начале нашего спора, а к его окончанию она приобрела уже вполне четкие очертания. Эта деталь состояла в том, что в поведении Сарко было нечто крайне противоречивое. С одной стороны, он — так же, как Тере в моем кабинете — с самого начала искал моего расположения и обращался со мной как с другом. Как и Тере, называл меня Гафитасом, намекая на нашу старую дружбу. Как и Тере, поправлял меня каждый раз, когда я называл его Сарко, и просил звать его Антонио, словно заявляя о том, что он человек из плоти и крови, а не легенда, личность, а не персонаж.
А с другой стороны, в Сарко чувствовалось желание установить между нами дистанцию, воздвигнуть барьер тщеславия. В определенный момент — когда мы заговорили о предстоящем суде и начали обсуждать необходимые для защиты документы — что-то вдруг изменилось, и я заметил, что Сарко уже не хотел, чтобы я воспринимал его как обычного заключенного. Я почувствовал, что он жаждал дать мне понять, что у меня никогда не было и не будет больше такого клиента, как он, и, будучи человеком из плоти и крови, он продолжал оставаться легендой. Сарко не только пытался проверять мое знание законов и спорил со мной по поводу юридических тонкостей, процитировав даже пару раз Уголовный кодекс (в обоих случая, кстати, ошибочно); это лишь показалось мне забавным и не слишком удивило: я знал, что он любил проделывать подобное перед адвокатами. Меня поразили его высокомерие, заносчивость, презрительная нетерпеливость, раздраженное самодовольство его комментариев. Прежний Сарко не был заносчивым и высокомерным. Поскольку мне всегда казалось, что за высокомерием скрывается чувство неполноценности, я интерпретировал это изменение как явный симптом того, что нынешний Сарко в глубине души ощущал себя беспомощным. Также я истолковал как признак внутренней слабости или неуверенности то, что он с таким напором демонстрировал представление о своей исключительности, о своем особом статусе в тюрьме и о возможности содействия со стороны высших чиновников тюремного ведомства. Ведь человек, осознающий свою силу, не нуждается в ее демонстрации. «Ты уже общался с моим другом Пере Прада?» — спросил Сарко, как только мы начали обсуждать его защиту. «С кем?» «С моим другом Пере Прада!» — повторил Сарко с таким видом, будто не мог поверить, что я не знаю, о ком он говорит. И я вспомнил: Прада являлся главой пенитенциарного ведомства Каталонии — тем самым, который, как накануне сообщила мне Тере, проявил к Сарко интерес и посодействовал его переводу в Жирону. «Нет», — признался я. «Так чего ты тянешь, черт возьми! — крикнул Сарко. — Пере не особо вникает в дела, но он тут главный. Я его очаровал, и он готов плясать под мою дудку. Позвони ему, и он тебе скажет, что нужно сделать». В общем, таково было главное противоречие, бросившееся мне в глаза в тот первый день: Сарко хотел и не хотел по-прежнему быть Сарко, хотел и не хотел нести за собой дальше свою легенду, со своим мифом и прозвищем; он хотел быть личностью, а не персонажем и в то же время хотел оставаться и персонажем. Ничто из того, что я слышал от Сарко с того дня, и никакие его поступки не опровергли в моих глазах это противоречие и не дали мне основание думать, что ему удалось справиться с этим. Иногда мне кажется, что именно это противоречие и убило Сарко.
После разговора мы с Сарко поднялись, собираясь уходить: он — чтобы вернуться в камеру, а я — в свой офис или домой. Неожиданно я услышал: «Эй, Гафитас!» Я обернулся. Сарко смотрел на меня с противоположного конца комнаты, держась за ручку приоткрытой двери. «Я уже говорил тебе спасибо сегодня?» — спросил он. Я улыбнулся: «Нет. Да и не стоит». Затем я добавил: «Сегодня — я за тебя, завтра — ты за меня». Сарко пристально посмотрел на меня и тоже улыбнулся.
— Позвольте мне прояснить кое-что. Мне не нравится разговаривать с журналистами, не нравится разговаривать об Антонио Гамальо, и меньше всего мне нравится разговаривать с журналистами об Антонио Гамальо.
— Я не журналист.
— Разве вы не пишете книгу о Сарко?
— Да, но…
— В таком случае вы все равно что журналист. По правде говоря, я никогда не согласился бы на беседу с вами, если бы меня не попросила об этом дочь моего хорошего друга и не пообещала мне, что мое имя не будет фигурировать в книге. Я надеюсь, вы сдержите обещание.
— Разумеется.
— Не обижайтесь, я не имею ничего лично против вас, а вот на журналистов у меня зуб. Это сборище прохвостов. Они постоянно что-нибудь выдумывают. Лгут. А люди, которым они под видом правды рассказывают свои лживые байки, живут в результате с ужасным хаосом в голове. Именно такая история произошла с Гамальо, с женой Гамальо, с Игнасио Каньясом: они попали в жернова этой безжалостной махины, перемалывающей всех на своем пути. Но со мной подобный номер не пройдет. Теперь, когда мы все прояснили, я в вашем распоряжении, хотя должен заметить, что с Гамальо я общался очень мало. Есть люди, знавшие его намного лучше, чем я. Кстати, вы разговаривали уже с его женой?
— С Марией Вела? Она дает интервью только за деньги. К тому же ее версия общеизвестна — она озвучивала ее тысячу раз.
— А та, другая женщина? Вы беседовали с ней?
— Тере?
— Да. Она могла бы рассказать вам много всего: говорят, она была знакома с Гамальо всю жизнь.
— Я знаю. Но ее уже нет. Она умерла пару недель назад, неподалеку отсюда, в Ла-Фон-де-ла-Польвора. Вы ее знали?
— Только в лицо.
— Послушайте, я понимаю причину вашей сдержанности. Вы не хотите откровенничать в прессе, и у вас нет особого желания говорить о Сарко. Но, как я вам уже говорил, я не журналист — не работаю ни на радио, ни на телевидении, не сотрудничаю ни с какой газетой, и у меня даже нет уверенности, что я вообще стану писать о Сарко.
— Вот как?
— Да. Первоначальная идея была написать книгу о Сарко с разоблачением всей лжи, сложившейся круг него, и рассказать правду или хотя бы ее часть. Однако книги часто пишутся не в таком виде, в каком мы их задумываем, а так, как получается.
— Что вы имеете в виду?
— Это станет понятно, когда я закончу писать. Пока единственное, что могу сказать: в книге будет рассказываться о Сарко, но так же — или даже прежде всего — об отношениях Сарко с Игнасио Каньясом, или об отношениях Сарко с Игнасио Каньясом и Тере, или отношениях Игнасио Каньяса с Тере и Сарко.
— С девушкой мне не довелось общаться, а вот с Каньясом я имел дело намного больше, чем с Гамальо.
— Знаю, потому и решил поговорить с вами. Каньяс посоветовал мне это сделать. И мне понравилась идея: ведь, помимо Тере и Марии, вы были единственным человеком, знавшим обоих этих персонажей в то время. Кроме того, Каньяс считает, что вы понимали намного больше, чем кто-либо другой — даже он сам.
— Он так говорит?
— Да.
— Иногда у меня тоже возникало подобное ощущение. Мне кажется, что в глубине души Каньяс всегда считал Гамальо жертвой. Сначала — юный благородный разбойник, вечный бунтарь, Малыш Билли или Робин Гуд своего времени, а потом — раскаивающийся преступник, злодей, сознающий причиненное им зло. Именно такую историю придумали журналисты, чтобы продавать свои газеты, которые в результате покупало множество народу, в том числе и сам Гамальо. Еще бы их не покупали! Ведь все так красиво звучало в статьях, песнях, книгах и фильмах о Сарко. И не то чтобы в этой истории совсем не было правды, хотя она и была маленькой; однако факт тот, что Каньяс стал жертвой мифа, легенды, фантастического вымысла. То, что Каньяс знал Гамальо в юности, не имело, на мой взгляд, большого значения: ключевым являлось то, что Каньяс вырос на мифе о Сарко, как все его поколение, и, как многие люди его возраста, безоговорочно принял это на веру. Поэтому, когда Гамальо снова вдруг появился в наших краях, Каньяс решил взять на себя его вызволение из тюрьмы. Разумеется, он также рассчитывал на то, что данное дело принесет ему деньги и славу. Каньяс вовсе не был сестрой милосердия. Однако прежде всего в тот момент он думал о том, что может помочь Гамальо или даже спасти его и таким образом стать причастным к его истории. Это и навредило ему. И, возможно, именно это, по мнению Каньяса, понимаю только я и никто другой, даже он сам, хотя, думаю, он просто не хочет понимать.