Майя Кучерская - Бог дождя
«Любви нет в тебе, подлинной, глубокой, не умственной, не интеллектуальной… Вот когда ухватишь заветный краешек Смысла – полюбив, полюбив хотя бы одного человека», – бормотал ей внутренний голос, отчего-то с интонацией Льва Николаевича Толстого. И Аня грустно улыбалась этому своему наблюдению. Она думала дальше: ведь и тот один, которого, кажется, она могла бы полюбить как надо – всеохватной, христианской любовью – исчез. Он исчез и не звонил, и не считал нужным хотя бы намекнуть, где он и что с ним. Он явно избегал ее, воспринимал ее как неизбежность, вешал трубку, уходил печалиться один!
И не батюшка тут виноват – она. Она вела себя эгоистично, она тянула одеяло на себя, не давая ему почувствовать, что дверь распахнута, что она тоже в состоянии ему сопереживать, его слушать. Чего стоит тогда ее хваленое православье, все врут – она одна, что ли, живет по правде? Господи помилуй, вечернее-утреннее правильце, среда-пятница, да вот еще бабушки по четвергам, с двух до шести, ни секундой больше, и довольно, и чего ж еще – какое фарисейство!
Острая жажда гибели ударяла в голову. Его вторую неделю неизвестно почему нету в храме – зачем тогда все? Грешить бесстыдно, беспробудно, но не от отчаянья, нет, а потому что это будет единственная правда о ней, этим она наконец докажет, покажет и Ему, и отцу Антонию тоже, какая она на самом деле, это будет не месть ее, но последнее перед судом слово.
Аня начала пить. И думала потом, месяцы спустя после всей этой истории, в другом доме, другой стране: как душа заранее угадала все! Но тогда она не отдавала себе отчет ни в чем, это было бессознательным откликом на бессмысленность, безлюбие, но еще сильней – на его исчезновение, на эту не-объ-я-сни-мость. Вино затыкало этот вой по ушедшему. По покойному – он умер уже давно. Господи, если б он только вернулся, она б немедленно исповедовалась, она бы рассказала, покаялась от всего сердца, но его не было, и снова писались строчки никогда не дописанного стихотворения, как стена разделяет ее и его, «меня и Господа моего». Квартира сделалась норой, Аня – ее обитателем. Зверье что-то было в том, как она теперь жила. Потаенно, молчаливо, не говоря с собой. Родители готовились к отъезду. Она никуда не готовилась, университеты, в которые она отправила документы, молчали, и наплевать.
Шел последний, пятый, курс, положено было писать диплом и не ходить на занятия.
Преодолевая отвращение к себе и ко всему белому свету, невзирая на головную боль и прочно поселившуюся в ней, не проходившую даже за время сна непонятную слабость, она все-таки поднималась, глотала чашку кофе (об утреннем правиле, разумеется, не было и речи), аккуратно раскладывала книги, даже читала их, даже выписывала на карточки цитаты. «Die jungen Locken badef im Goldgewolk»[4]… И дальше, дальше! – «Dich lieb ich, Erde!» – люблю тебя, земля! Она писала диплом о Гёльдерлине, всегда пленявшем ее и своими магнетическими какими-то стихами, и действительно юношеским (прав был тогда Журавский!) восторгом, свежестью, упоенностью земной красотой. И еще тем, конечно, что, единственный из всех немецких романтиков, в жертву своим убежденьям он отдал и жизнь, и разум. В дипломе Аня пыталась доказать, что все его неоконченные вещи, в особенности пьесы – не окончены принципиально, он и не думал их заканчивать, это входило в замысел… Вскоре она прочла свою мысль, правда гораздо в более отточенном виде, в только что вышедшей книжке о драме немецкого романтизма, но не переделывать же было наполовину написанный уже диплом! И она выкручивалась как могла, пыталась прыгать по незанятым известным ученым островкам, использовать другую систему доказательств…
Только вся эта филологическая бессмыслица отвлекала ее ненадолго, часа на два, три – поднималась она поздно, и подходило время обеда. Она делала закладки, закрывала тетради, книги, складывала их стопкой на угол стола, видеть она больше не могла эти кривые немецкие буковки, и захлопывала все! Вставала на цыпочки, чтоб дотянуться до тайника, устроенного в глубине шкафа среди книг – высокое горлышко было особенно удобно заставлять синим русско-немецким словарем, отодвигала словарь. Согревала приготовленный мамой утром, в спешке, перед работой, овощной суп, резала хлеб, доставала квашеную капусту – рождественский пост был в разгаре.
Она пила не так уж и много, две-три рюмки, больше не шло. Страшно было и родителей – учуют. Она понимала – дело не в количестве. Жесткое вдохновение разгоралось все ярче: порушить на хрен все. Разрушить эту гибкую гадину, эту так дерзко уклоняющуюся из-под ударов душонку. Можно было б прямей, можно б еще грубее, и она совершенно точно знала как – существовал, всегда под рукой был другой вернейший и убийственный способ, но она выжидала: трудность состояла даже не в том, что для самого гибельного сценария необходим был соучастник – держало прошлое, трехлетнее прозрачное прошлое маленьких отказов, крошечной, но борьбы. И жалко было вдруг все потерять. Она решила потихоньку – пока он не вернется.
Каждую субботу Аня приходила в храм, но его не было. И снова все чаще она звонила Петре. С тех давних пор, как батюшка Петру «отпустил», в их храме она бывала совсем редко, почти никогда – ходила куда-то ближе, рядом с домом. Они болтали по телефону, Петра всегда была ей рада, к тому же стала намного разговорчивей, живей. После нескольких бесед Аня вдруг поняла, что Петра, железная Петра! не прочь составить ей компанию. Заранее купив и припрятав бутылек, после субботней всенощной, Аня отправлялась в гости. Пили все больше коньяк. Особой популярностью пользовался «Белый аист», но то была роскошь, чаще покупали азербайджанский, он тоже почти всегда оказывался удачным. Пили всю ночь. Играл Бах, о, эти концерты для клавесинов она выучила наизусть еще со школы, иногда включали Queen, пленительный последний сборник «Innuendo», ни одной плохой песни, а потом еще «Барселону» – Меркьюри с Монсеррат Кабалье, дворовый хулиган и величественная дама с глубоким чудным голосом, и пели они как раз о том, о чем она так мучилась сейчас.
– Петра, что с нашим батюшкой?!
Но Петра молчала, Петра резала яблочко, Петра всегда накрывала бутылку крышечкой («Зачем?» – «Для порядку»), и странно зябко было в ее одиноком дому – после развода Костя уехал в Германию, ни слуху о нем не было ни духу, а друзей у Петры, кажется, совсем не осталось. Тьма делалась прозрачной, белой, близился рассвет. Не было отчего-то уюта; и хотя целую ночь они говорили, Аня чувствовала: Петра попрежнему недосягаемо далеко, гаснущая звездочка в зимнем небе казалась ближе… Петра не пьянела, Петра молчала, говорила Аня, развязывался язык, невозможно было остановиться, все равно о чем – с тихо играющей музыкой совпадала музыка сердца.