Григорий Ряжский - Дети Ванюхина
Без помощи сына, без влияния его на ситуацию с дочкой Полине Ивановне стало неуютно и беспокойно, еще, пожалуй, неуютней и беспокойней, чем было прежде. За прошедший год она сильно сдала: похудела изрядно и потухла вся, как будто растеряла по чьей-то злой воле большую часть присущего ей жизнелюбия, кожа под глазами обвисла и образовала заметные мешки. И этого не могла не заметить Нина. Для начала она попыталась вызнать у мужа возможную причину таких изменений: прошлый год Шурка появлялся у матери чаще еще, чем сама она, и это ее радовало, а задумываться, почему чаще, – не было оснований.
Теперь же Шурке было ни до матери, ни до нее самой. Шесть валютных обменников пришлось открывать разом, без времени на обдумывание шанса, который мог бы больше и не представиться милостью важных людей. Люди возникли по Диминой наводке, вышел он на них, можно сказать, случайно, через своих же крышевых ребят. Люди эти не то чтобы принадлежали к какой-либо из организованных группировок, но самым тесным образом с одной из них были связаны – дали это понять, не скрывая, – в то же время они примыкали к властям и тоже не к самой последней из ветвей и не с самой дальней от нее стороны.
Милочка тоже пожимала плечами: с мамочкой все в порядке, ей кажется, просто стареет мамочка наша, и это ей не к лицу. Стареть – вообще никому не к лицу, да? Но мы все равно ее любить будем: и худую и очень худую, и с мешками и без мешков, да, Нин?
Сама Милочка к своим шестнадцати вытянулась нежной такой дылдой, задумчивым журавлем эдаким, стройным, перышко к перышку, пальцы тоже длинные и худые, в мать: но не в Полину, разумеется, а в Люську, отметила про себя Нина, в мать их общую и в нее саму, в сестру. Полина, похудев от нервных перегрузок, не приобрела, однако, тонкость кости и длинноту пальцев, они просто подсохли, но изящества это рукам не добавило. Только теперь Нина, вглядываясь в сестру новым зрением, обнаружила, что мать их, арестованная Михеичева, в нормальной, не в пьяной жизни, вполне могла бы считаться красавицей, умей она жить иначе и выглядеть или сложись, к примеру, жизнь ее по-человечески сама, без идиотских случайностей и неслучайных идиотинок.
По дяде Шуре Милочка за время, пока не видела его, соскучилась и об этом на голубом глазу сообщила сестре. Но сказала не всю правду, только лишь открытую для всех часть. Оставшаяся же, скрытая от Нины доля этой правды состояла в том, что порой девушка ловила себя на мысли о дяде Шуре не как о близком родственнике – двойной, по сути, родне по линии и сводной сестры, и приемной матери, – но как и о совершенно постороннем человеке, интересном мужчине, высоком, светловолосом, с красивой фигурой и загадочной деловой жизнью в столице. Иногда Нина забирала сестру с собой, чаще на выходные, и в основном зимой, но за все время этих гостевых поездок так получалось, что мужа Нининого дома не было, и в эти дни он уже не появлялся.
– Дела… – вздыхала Нина, – дела его бесконечные…
«А может, она нарочно дни такие выбирает, специально подгадывает так, когда зовет меня на «Спортивную», – думала Милочка.
Но так это было или наполовину так, поездки такие она все равно любила, и главным образом из-за Максима еще, племянника сводного, или как он там по-родственному считается: никто в семье особо не задумывался – в названиях все одно путались, не будучи уверены до конца, кто кому и кем правильно приходится по сложившейся жизни. Главное – уважать, любить, помогать и прислушиваться. А Максик нравился Милочке всегда, с первого дня как родился, вернее, с того момента, как привезли его в ванюхинский дом, малюсенького такого, чернявого неизвестно в чью породу – с той минуты, в общем, как она его признала и тотчас же по направлению к нему закосолапила.
Два года, разделяющие Максима и Милу по возрасту, вызывали, начиная с детских лет, тайные сожаления лишь у Милочки. Поначалу они носили совершенно открытый и настойчивый характер и высказывались громогласно, а из-за невозможности бракосочетаться с Максиком прямо сейчас – с сопутствующим ревом. Затем, по прошествии лет, тоже малых покуда, – со смешным, игривым недовольством и обаянием детской непосредственности, чем умиляли маму Полину и нередко возвращали расположение духа Нине, особенно в те поры, когда мысли ее плавали далеко от Мамонтовки. И всякий раз течение стягивало их в единое пятно, и оно прибивалось всегда к одному и тому же берегу, ближе к Большой Пироговке, к месту обитания так подло отнятого у нее сына…
Смешная любовь эта длилась лет Милочкиных до четырнадцати, до момента, когда Максик, оставаясь миленьким и любимым, как раньше, в их общем детстве, стал вызывать первый интерес уже и как юноша, привлекательный внешне и интересный своими творческими увлечениями. Обнаружила она это новое отношение к племяннику почти случайно: застала его в момент одевания у них там, на «Спортивной», когда очередной раз гостила.
Когда она открыла дверь в ванную, Максик стоял совершенно голый, мокрый еще после душа с протянутой в поисках полотенца рукой. Она опустила глаза и обнаружила, что стоящий перед ней родственник Максим Ванюхин не такой уж и племянник, и не такой уж ангелочек, а вполне юноша, похожий, кстати, на того парня из «Частных уроков» с Сильвией Кристель, что на видике был записан. Она тогда вскрикнула «ой!», смутилась и быстро прикрыла дверь в ванную. Максим же вышел уже одетый и с таким видом, будто ничего не случилось. Для него и правда ничего не произошло сверхъестественного, он и вдумываться в это не стал, не уверен был даже, что обратил внимание на того, кто дверь на себя потянул. Но Милочке пейзаж тот запомнился…
Дома уже она долго рассматривала себя в зеркало, обнажившись по пояс, следя за дверью и с майкой в руке наготове, чтобы отскочить сразу, если что – если мама Поля неожиданно дверь потянет, как тогда, на «Спортивной».
На месте груди Милочка обнаружила лишь два твердых сосочка, крепко сидящих на двух недоразвитых оттопырках. И всего-то, подумала она тогда разочарованно и почувствовала, как неудобно стало в пищеводе, в той его части, что располагалась напротив впадинки между отсутствующими грудями, но немного сзади, ближе к спине. Вслед за этим выделилась слюна, ее было немного, но она была густой и плохо глоталась. Лучше всего в таких случаях помогал портвейн, потому что он был слаще сухого вина и от него не раздувало живот, как от пива. А еще он был лучше, так как действовал быстрее любого вина и пива, приятно затуманивал сознание и резким эффектом убирал тянущее неудобство в пищеводе. А потом становилось просто хорошо, выплывало состояние, которое она уже знала, ждала и успела полюбить. Она еще раз вспомнила про фильм тот с воспитательницей Сильвией Кристель в одних чулках и с мальчиком – сыном богатых родителей, которые катаются на «Роллс-Ройсе», пока он гладит ее нежную кожу, дрожа от желания и страха, и Милочке смертельно захотелось разогнать этот внутренний зуд, манящий в чужую жизнь, в другие незнакомые радости, к другим неведомым ей берегам, что омываются не их мамонтовской речкой, а солеными прибоями совсем других океанов. А лучше всего разгонялось портвейном: и по вкусу, и по доступности…