Тони Моррисон - Джаз
Джо нашел ночную работу в кабачке «Пейдерт», потихоньку торгующем спиртным, и имеет возможность увидеть самое невероятное небо, на какое только способен Город, а также гулять с Вайолет под вечерним солнцем. По дороге домой – как раз рассвело – он спускается с эстакады метро, и если у обочины стоит бочка с молоком, он покупает пинту на ужин холодненького молочка к горячим лепешкам. У дома он подбирает мусор, оставленный подвальными жителями, бросает в мусорный бак, потом ставит под лестницу детские игрушки. Если среди них оказывается кукла, он устраивает ее поудобнее на куче других игрушек. Затем забирается по ступеням и, не успев дойти до своей двери, уже чувствует запах свинины, которую Вайолет продолжает упрямо жарить в собственном соку, чтобы сдобрить кукурузу, преющую в кастрюльке. Он окликает ее, закрыв входную дверь, и она отзывается: «Вай»? «Это ты, Джо?» Как будто это может быть кто-то другой, как будто вместо него может оказаться нахальная соседка или привидение со следами копытцев на щеках. Они завтракают и, что бывает нередко, засыпают. Из-за работы Джо, да и ее тоже, и из-за некоторых других вещей, они перестали спать ночью, и теперь не тратят попусту время, а спят, когда организм просит, и при этом хорошо себя чувствуют. А потом делают что хотят. Если она идет к клиентке на дом, он встречает ее после, и они заходят в аптеку, Вайолет пьет ванильный коктейль, Джо вишневый.
Они бредут по 125-й, переходят через Седьмую авеню, а устав, садятся на какое-нибудь крылечко поболтать с женщиной, высунувшейся из окна первого этажа, о погоде и о дурных подростках. Или идут на Угол и, замешавшись в толпу, слушают мужчин, чьи лица сосредоточены, а глаза устремлены вдаль. (Им нравятся эти мужчины, хотя Вайолет волнуется, как бы кто из них не свалился с деревянного ящика или ветхого стула, на который взгромоздился, и как бы их не обидели резкие замечания слушателей. Джо симпатизирует устремленным вдаль глазам и в нужные моменты не медлит вставить одобрительное слово.) Иногда они садятся в метро и едут на 42-ю полюбоваться лестницей львов[26], как ее называет Джо. Или застревают на 72-й и глазеют на рытье котлована для нового здания. Глубокие провалы пугают Вайолет, но Джо смотрит с увлечением. Обоим не по душе новое строительство.
Но часто они просто сидят дома, пытаются разобраться во всем, рассказывают друг другу всякие истории из личной жизни и с интересом – в который раз – их слушают или возятся с птичкой, которую купила Вайолет. Купила дешево, потому что птичка болела. Ничего не ела, только воду пила. Вайолет приготовила специальный корм, все напрасно – смотрела куда-то в сторону и головы не поворачивала, если Вайолет принималась чирикать и щебетать сквозь прутья маленькой клетки. Однако я, по-моему, уже говорила, что упрямства этой Вайолет не занимать. Она решила, что птичка вряд ли болеет от одиночества – она уже была грустная, когда Вайолет выбирала ее в стае других. Значит, если птица равнодушна к еде, к жилью и к окружающему обществу, ничего не остается кроме музыки, заключила Вайолет, и Джо с ней согласился. Однажды в субботу они вынесли клетку на крышу, где дул ветер, надували щеки музыканты и парусом надувались рубахи на их спинах. Птичка воспрянула и перестала быть обузой для себя и для других.
Поскольку Джо в полночь уже должен был находиться на работе, время после ужина ценилось особенно. Если они не играли в вист со Стаком и его новой женой Фэй, если не сидели с чьими-нибудь детьми или не пускали к себе посплетничать на часок Мальвону, чтобы та не чувствовала себя предательницей, они садились играть в покер на двоих, покуда не приходило время ложиться под лоскутное одеяло, которому уже вышел срок и которое скоро будет разорвано обратно на тряпочки и лоскутки, а они купят хорошее шерстяное одеяло, подбитое атласом. Желательно голубое, хотя этот цвет быстро пачкается, с улицы летит копоть, сажа и чего только не летит, но Джо настаивает на голубом. Ему хочется забраться под одеяло и прижаться к ней. Взять ее руку и положить к себе на грудь, на живот. Прижавшись к ней в вечернем сумраке, он представляет, какие формы принимает окутывающий их голубой покров. Вайолет все равно, какого оно цвета, лишь бы бежала дорожка атласа, именно атласа, под подбородком, и остудила бы их жар навсегда.
Лежа рядом с ней, лицом к окну, он видит, как темнота за стеклами сгущается и образуется из мрака плечо с текущей по нему тонкой струйкой крови. Медленно, медленно оно превращается в птицу с красным проблеском на крыле. А Вайолет кладет ему руку на грудь, словно это нагретый солнцем край колодца, и внизу, в глубине, кто-то готовит подарки (карандаши, мыло «Японская роза») для них для всех.
Как-то вечером – это было в 1906 году, они еще не перебрались в Город – Вайолет вернулась с поля в их маленький на скорую руку обставленный домик, когда еще не спала дневная жара. Она медленно сняла с себя комбинезон, стащила выцветшую рубаху без рукавов вместе с головной повязкой. На столе рядом с плитой стоял эмалированный таз в бело-голубую крапинку с выщербленными краями, полный воды и накрытый полотенцем от мух. Ладонями вверх, пальцами вонзаясь в прохладную гладь, Вайолет опустила руки в воду и ополоснула лицо. Зачерпывала пригоршню за пригоршней, плескала, мешая пот с водой, пока не остыли лоб и щеки. Затем омылась сама, макая в таз полотенце. С подоконника взяла белую сорочку, выстиранную утром, набросила через голову. Наконец, села на постель расплести волосы. Узлы, сделанные с утра, растрепались под платком и теперь являли собой комки мягкой шерсти, сладостно щекотавшие ей пальцы. Она сидела, воздев руки к волосам и погрузившись в запретное наслаждение, как вдруг заметила, что забыла снять тяжелые рабочие башмаки. Носком правой ноги она спихнула левый башмак. Усилие оказалось непомерным, и едва успела она с легким удивлением понять, что все-таки сильно устала, ее словно накрыло мягкой широкой шляпой, темной и ветхой, как и все в доме. Вайолет ничего не почувствовала, когда плечо ее коснулось подушки. Она уже спала. Спала глубоко и покойно, утопая в цветных снах. Жара стояла безжалостная, всепроникающая. Как голоса женщин из соседних дворов, певших «Беги скорей, беги в далекую землю, в Египте укройся…» Перекликавшихся друг с другом, куплет за куплетом.
Джо уезжал на два месяца в Кросленд, вернувшись же и открыв дверь дома, он увидел Вайолет, ее темное девичье тело, придавленное к кровати сном. Она показалась ему хрупкой и открытой для проникновения везде – кроме ноги, левой, на которой остался грубый мужской башмак. Улыбнувшись, он снял свою соломенную шляпу и присел на край кровати. Одна рука ее подпирала щеку, вторая лежала у бедра. Он смотрел на ее крепкие ноготки, под стать мозолистой ладони, и впервые заметил, как красивы ее руки. За белым рукавом сорочки, мускулистые, ужасно худые, но гладкие как у ребенка. Он развязал шнурки и стянул с нее ботинок. Наверное, ей стало легче во сне, и она засмеялась, легким счастливым смехом, которого он никогда раньше не слышал, но который ей так подходил.
Когда я смотрю на них теперь, они больше не напоминают мне рисунок сепией, неподвижные, теряющие очертания в свете будущего дня. Пойманные в ловушку между было и должно быть. Они – настоящие, теперь, для меня. Фокус наведен, резкость максимальная, щелчок. Интересно, знают ли они сами, что они есть звук щелкающих пальцев под уличными чинарами. Его услышит чуткое ухо, когда поезд затихнет на остановке и перестанут гудеть моторы. Даже когда их обоих нет, когда их не наблюдают ни городские кварталы в центре, ни зеленые улочки в Саг-Харбор, щелчок все равно есть. Этот щелк – в туфельках на ремешках дебютанток с Лонг-Айленда, в блестящей кайме их нахальных коротких юбок, взлетающих вверх, летящих вниз, плывущих под музыку, пьянящую больше любого шампанского. Он в глазах пожилых мужчин, смотрящих на девушек, и в глазах молодых парней, обнимающих их. Он в изящной расхлябанности мужчин в смокингах, небрежно засовывающих руку в брючный карман. Их зубы белы, их волосы гладки и расчесаны на прямой пробор. И когда они берут за руки девушек на ремешках и ведут их прочь от людского столпотворения и излишне ярких огней, что, как не этот щелк, заставляет их медлить на темном крыльце, тихо покачиваться под граммофонную пластинку, крутящуюся в чьей-то гостиной. Прищелкивание темных пальцев гонит их в «Розленд»[27], к «Банни»[28], на дощатые променады у моря. В места, куда их папаши предупреждали их носу не совать, а матерям даже страшно о таком подумать. И страх этот, и запреты – от щелкающих пальцев. И от тени. Сосланная на одни улицы, запрещенная на других, где обитатели могут спать спокойно, тень лежит – вот здесь – на краю сна, прячется в складочки утренней гримасы. Вот она, в живой изгороди из кустов бирючины, бегущей вдоль проспекта. И вон там, скользит по комнате, наводит порядок в одном углу, прибирает в другом. Сидит, сгорбившись на обочине, скрестив запястья, и прячет улыбку под широкополой шляпой. Тень. Покровительственная, заботливая, гостеприимная. Впрочем, иногда не очень. Иногда она подкарауливает по углам, ее поверхность не вогнута, а выпукла, она выбрасывает щупальца, и ее надо палкой загонять назад. Пока не ударила, не щелкнула пальцами.