Владимир Соловьев - Эстетика. О поэтах. Стихи и проза
Отношения к женщинам занимают очень большое место и в жизни, и в поэзии Пушкина; и хотя не во всех случаях эти отношения давали ему повод к апокалиптическим уподоблениям, но везде выступает непримиренная двойственность между идеализмом творчества и крайним реализмом житейских взглядов. В обширной переписке с женою мы не отыщем и намека на то "богомольное благоговение перед святыней красоты", о котором говорится в стихотворении к Наталии Николаевне Гончаровой {8}.
V
В Пушкине, по его собственному свидетельству, были два различные и не связные между собою существа: вдохновенный жрец Аполлона и ничтожнейший из ничтожных детей мира. Высшее существо выступило в нем не сразу,
187
его поэтический гений обнаруживался постепенно. В ранних его произведениях мы видим игру остроумия и формального стихотворческого дарования, легкие отражения житейских и литературных впечатлений. Сам он характеризует такое творчество как "изнеженные звуки безумства, лени и страстей". Но в легкомысленном юноше быстро вырастал великий поэт, и скоро он стал теснить "ничтожное дитя мира". Под тридцать лет решительно обозначается у Пушкина "смутное влеченье чего-то жаждущей души",неудовлетворенность игрою темных страстей и ее светлыми отражениями в легких образах и нежных звуках.- "Познал он глас иных желаний, познал он новую печаль". Он понял, что "служенье муз не терпит суеты", что "прекрасное должно быть величаво" {9}, т. е. что красота, прежде чем быть приятною, должна быть достойною, что _красота есть только ощутительная форма добра и истины_.
Если бы Пушкин жил в средние века, то, достигнув этого понимания, он мог бы пойти в монастырь, чтобы связать свое художническое призвание с прямым культом того, что абсолютно достойно. Ему легко было бы удалиться от мира, в исправление и перерождение которого он, как мы знаем, не верил. В тех условиях, в которых находился русский поэт XIX века, ему удобнее и безопаснее было избрать другой род аскетизма: он женился и стал отцом семейства. С этим благополучно прошел для него период необузданных чувственных увлечений, которые могли бы задавить неокрепший творческий дар, вместо того, чтобы питать его. _Это_ искушение оказалось недостаточно сильным, чтобы одолеть его гений, он сумел вовремя положить предел безмерности своих низших инстинктов, ввести в русло свою материальную жизнь. "Познал он глас иных желаний, познал он новую печаль".
Но, становясь отцом семейства, Пушкин по необходимости теснее прежнего связывал себя с жизнью социальною, с тою общественною средою, к которой он принадлежал, и тут его ждало новое, более тонкое и опасное искушение.
Достигши зрелого возраста, Пушкин ясно сознал, что задача его жизни есть то служение, "которое не терпит суеты", служение тому прекрасному, которое "должно быть величавым". Так как он оставался в обществе, то его служение красоте неизбежно принимало характер _общественного_ служения, и ему нужно было установить свое _должное_ отношение к обществу.
Но тут Пушкин, вообще слишком даже разделявший поэзию с житейскими отношениями, не захотел отделить
188
законное сознание о своем высшем поэтическом призвании и о том внутреннем преимуществе перед другими, которое давал ему его гений,- не захотел он отделить это законное чувство своего достоинства как великого поэта, от личной мелкой страсти самолюбия и самомнения. Если своим гением Пушкин стоял выше других и был прав, сознавая эту высоту, то в своем самолюбивом раздражении на других он падал с своей высоты, становился _против_ других, то есть на одну доску с ними, а чрез это терял и всякое оправдание для своего раздражения,- оно оказывалось уже только дурною страстью вражды и злобы.
VI
Самолюбие и самомнение есть свойство всех людей, и полное его истребление не только невозможно, но, пожалуй, и нежелательно. Этим отнимался бы важный возбудитель человеческой деятельности; это было бы опасно, пока человечество должно жить и действовать на земле.
В отеческих писаниях,- кажется, в Лимонарии св. Софрония, патриарха иерусалимского {10},- я читал такой рассказ. К знаменитому подвижнику пришел начинающий монах, прося указать ему путь совершенства. "Этою ночью,- сказал старец,- ступай на кладбище и до утра восхваляй погребенных там покойников, а потом приди и скажи мне, как они примут твои хвалы". На другой день монах возвращается с кладбища: "Исполнил я твое приказание, отче! Всю ночь громким голосом восхвалял я этих покойников, величал их святыми, преблаженными отцами, великими праведниками и угодниками божиими, светильниками вселенной, кладезями премудрости, солью земли; приписал им все добродетели, о каких только читал в священном писании и эллинских книгах".- "Ну, что же? Как выразили они тебе свое удовольствие?" - "Никак, отче: все время хранили молчание, ни единого слова я от них не услыхал".- "Это весьма удивительно,сказал старец,- но вот что ты сделай: этой ночью ступай туда опять и ругай их до утра, как только можешь сильнее; тут уж они наверно заговорят". На следующий день монах опять возвратился с отчетом: "Всячески поносил я их и позорил, называл псами нечистыми, сосудами дьявольскими, богоотступниками; приравнивал их ко всем злодеям из Ветхого и Нового завета от Каина-братоубийцы до Иуды-предателя, от Гивеонитов неистовых и до Анании и Сапфиры - богообман
189
щиков, укорял их во всех ересях от Симоновой и Валентиновой до новоявленной монофелитской {11}",- "Ну что же? Как же ты спасся от их гнева?" - "Никак, отче! они все время безмолвствовали. Я даже ухо прикладывал к могилам, но никто и не пошевельнулся".- "Вот видишь,- сказал старец,- ты поднялся на первую ступень ангельского жития, которая есть послушание; вершины же этого жития на земле достигнешь лишь тогда, когда будешь так же равнодушен и к похвалам, и к обидам, как эти мертвецы". Хотя для Пушкина также идеал совершенства предполагал полное умерщвление самолюбия и самомнения:
Хвалу и клевету приемли равнодушно {12),
но требовать или ждать от него действительного осуществления такого идеала было бы, конечно, несправедливо. Оставшись в миру, он отказался от практики сверхмирского совершенства, и было бы даже жалко, если бы поэт светлой жизни погнался за совершенством покойников.
Но можно и должно было требовать и ожидать от Пушкина того, что по праву ожидается и требуется нами от всякого разумного человеческого достоинства,- можно и должно было ждать и требовать от него, чтобы, оставаясь при своем самолюбии и даже давая ему, при случае, то или другое выражение, он не придавал ему _существенного_ значения, не принимал его как мотив важных решений и поступков, чтобы о страсти самолюбия он всегда мог сказать как и о всякой другой страсти: я имею ее, а не она меня имеет. К этому, по меньшей мере, обязывал Пушкина его гений, его служение величавой красоте, обязывали, наконец, его собственные слова, когда, с укором обращаясь к своему герою, он говорит, что тот
Был должен оказать себя
Не мячиком предрассуждений,
Не пылким мальчиком, бойцом,
Но мужем с честью и умом {13}.
Этой, наименьшей, обязанности Пушкин не исполнил.
VII
Допустив над своею душою _власть_ самолюбия, Пушкин старался оправдать ее чувством высшего призвания. Это фальшивое оправдание недостойной страсти неизбежно ставило его в неправильное отношение к обществу, вызывало
190
и поддерживало в нем презрение к другим, затем отчуждение от них, наконец, вражду и злобу против них.
Уже в сонете "Поэту" высота самосознания смешивается с высокомерием и требование бесстрастия - с обиженным и обидным выражением отчуждения.
Ты - царь, живи один! {14}
Это взято, кажется, из Байрона: the solitude of kings*. Но ведь одиночество царей состоит не в том, что они живут одни,- чего, собственно, и не бывает,- а в том, что они _среди других_ имеют единственное положение. Это есть одиночество горных вершин.
Монблан - монарх соседних гор:
Они его венчали.
("Манфред" Байрона).
В этом смысле одинок и гений, и этого одиночества никто отнять не может, как нельзя отнять у Монблана его 14 000 футов высоты. Такое одиночество гения само собою разумеется, не нужно на него указывать или подчеркивать его. Но разве оно есть причина для презрения и отчуждения? И солнце одно на небе, но оно живет во всем, что оно _живит_, и никто не увидит в нем символ высокомерного обособления.
Не подобало такое высокомерие и солнцу нашей поэзии. К _иным_ чувствам и взглядам призывало его не только сознание своей гениальности, но и сознание религиозное, которое с наступлением зрелого возраста пробудилось и выяснилось в нем. Прежнее его неверие было более легкомыслием, чем убеждением, и оно прошло вместе с другими легкомысленными увлечениями. То, что он говорил про Байрона, еще более применяется к нему самому: "скептицизм сей был только временным своенравием ума, иногда идущего вопреки убеждению внутреннему, вере душевной".