Жан д’Ормессон - Услады Божьей ради
Тетушка Габриэль, которая всегда отличалась щедростью, дала нам достаточно солидную сумму, чтобы мы могли существовать некоторое время, не испытывая никаких материальных затруднений. Под влиянием все того же г-на Жан-Кристофа Конта мы отказались от излишней роскоши, от того, чтобы жить как Барнабут, подобно герою романа Валери Ларбо. Но мы приняли от нее сумму, позволившую нам довольно долго жить, питаясь и ночуя в сельских харчевнях или в семейных пансионах в Афинах и в Риме. Такие удивительные месяцы и годы, причем в юности, вряд ли довелось прожить кому-либо еще после нас, за исключением, может быть, каких-нибудь хиппи. Ведь требования, предъявляемые жизнью, профессией, семьей, необходимость зарабатывать деньги так мешают людям пользоваться такой восхитительной свободой. Нам помогло стечение обстоятельств: разумеется, богатство и щедрость тетушки Габриэль, но еще также и, пожалуй, самое главное — отсутствие у нас какого-либо призвания. Мы не знали, чем заняться. Тут нам очень повезло. Жак и Мишель готовились к поступлению на службу в Финансовую инспекцию. Филипп занимался исключительно цветочницами да женами министров. Пьер был старшим, что само по себе было уже карьерой. А кроме того, у него еще были сначала Министерство иностранных дел, а потом Урсула. Мы же с Клодом были свободны. В жизни нашей не было ничего: ни женщин, ни состояния, ни ответственности, ни даже проектов на будущее. У нас было только время, которое мы могли тратить по своему разумению, что не так уж мало. Мы оказались связующим звеном между юношами 1830-х годов, прогуливавшимися по Венеции, изнывая от тоски, с Байроном и Жорж Санд в душе, с одной стороны, и сегодняшними волосатыми гитаристами, жалующимися на свою неудовлетворенность существованием на ступенях римских святынь или Акрополя, — с другой.
Нет ничего более фальшивого и несправедливого, чем литература или кино, представляющие мир в однообразно мрачном виде. Даже в самых мрачных судьбах есть место для солнечных дней, для прогулок по берегу реки или моря и для надежды на счастье. Надо признать — и мы с Клодом это признавали, — что в этой игре у нас на руках были все козыри. Не пошевелив и пальцем, мы сорвали крупный куш. Боги осыпали нас своими щедротами. Они нам дали деньги, свободу, досуг. За время нашего путешествия по Средиземноморью они не позволили никому из наших близких не только умереть, но даже сколько-нибудь серьезно заболеть. А что самое главное — они уберегли нас от таких имеющих, может быть, свои положительные стороны, но мешающих бездумно наслаждаться прелестями жизни страстей, как зависть, ревность, скупость, тщеславие. Мы не испытывали потребности ни в чем, разве что в счастье. И мы были счастливы. Поскольку мы совершенно не представляли себе, каким будет наше будущее, когда мы станем взрослыми, поскольку мы думали только о себе и о счастье текущего мгновения, — это наше обручение с миром было очень лучезарным.
Уезжали мы в Италию как первооткрыватели незнакомого континента. Незадолго до этого Муссолини впервые вышел на балкон на площади Венеции. Автомагистрали, современные отели — неописуемый «Джолли-Стендаль» в Парме или «Хилтон» на холме Монте-Марио, на том самом месте, откуда средневековые пилигримы после бесконечного пути получали наконец возможность впервые увидеть сразу весь Рим с его сказочным Капитолием и мыслимо-немыслимыми сокровищами, — талончики на бензин для туристов, аэродромы и гигантские заводы тогда еще были прикрыты завесой будущего. Форум едва-едва открылся взорам туристов, а собор Святого Петра еще зажимали со всех сторон старые домишки и узенькие улочки, вскоре затем уступившие место величественной и скучноватой перспективе улицы Кончилиационе. Большинство римских улиц не было заасфальтировано. Мы с рюкзаками за спиной ходили пешком или ездили на велосипедах по белым от пыли дорогам, где редкие автомобили оставляли позади себя длинные облака пыли.
Поначалу мы останавливались то тут, то там между Тосканой и Умбрией. С восхищением открывали для себя Флоренцию и Сиену, Сан-Джиминьяно и Вольтерру, Урбино и Сполето. Сняли на три недели балкон пансиона в Фиезоле, потом десять дней прожили в номере 17 маленькой гостиницы в Монтепульчано, откуда часами любовались видом на долину и светлую церковь, кажется Сан-Биаджо, построенную Сангалло Старшим. По вечерам из своих окон мы созерцали красоту. Она очень отличалась от той красоты, которую мы привыкли видеть в детстве в наших лесах в Плесси-ле-Водрёе.
Души наши наполнялись энтузиазмом. Порой от счастья буквально перехватывало дыхание. От особого итальянского света, от благородства пейзажей, от воспоминаний о прошлом величии и упоения текущими мгновениями кружилась голова. Несколько месяцев мы прожили в состоянии благодати. Мы были так молоды, и мир так сиял новизной.
Мы часто вставали на рассвете и шли пешком по дорогам куда глаза глядят. Несколько месяцев назад я снова побывал в Италии, возможно, в последний раз, — о, как же тяжело будет мне умирать, покидая этот мир, который, увы, уже покинул нас. Кое-где за широкими автодорогами и срубленными деревьями мне еще попадались остатки картин, виденных в молодости: группы олив у подножия Ассизи или Губбио, где мы делали привал, следы, как во мне, так и в камнях, полях, нашего восхищения Пиенцой и Тоди. К концу нашего пребывания мы уже знали все повороты дороги, все старые сосны на холмах по пути от Флоренции к Риму. Вечером, пройдя километров тридцать пешком или покрутив часов восемь педали своих стареньких велосипедов, мы добирались до какой-нибудь крохотной харчевни, съедали суп с макаронами и фасолью, немного сыра, выпивали пару стаканов местного вина и валились спать как убитые.
Из Тосканы и Умбрии мы перебрались в Венецию, оттуда в Рим, затем на Сицилию. Все, что было в мире прекрасного, все принадлежало нам. И в книгах тоже мы находили подтверждение своим восторгам. На площади Святого Марка мы читали у Барреса: «Венеция со своими по-восточному великолепными дворцами, подобными ярко освещенной декорации, со своими улочками и площадями, с удивительными гондолами и швартовными столбиками, с куполами и мачтами, устремленными в небо, с кораблями у пирсов похожа на вечную оперу в честь Адриатики, ласкающей ее своей нежной волной». Мы читали на морском берегу Шатобриана и Стендаля, Ренье и Байрона. А у болвана Де Бросса, который так презирал все, чем мы восхищались, мы прочли: «Картины во Флоренции оказались намного хуже, чем я ожидал… Чимабуэ, Джотто, Липпи — в большинстве своем совершенно неудачные полотна. Живопись здесь слабая». А вот что он писал о Сиене, о ее чудесной площади Пьяцца дель Кампо и ее Палаццо Публико: «Этот дворец — старое здание, где вряд ли что заслуживает внимания, если не считать нескольких картин еще более старых и еще более безобразных, чем сам дворец». А вот что можно прочитать у него о Сполето: «Поскольку мы проезжали этот город ночью, то ничего там не разглядели; поэтому ездить туда не стоит. Неподалеку от него находится город Ассизи, но я не поехал туда, потому что чертовски боюсь оспы». Или, наконец, о площади Святого Марка: «Вы вообразили себе, будто это какое-то прямо чудесное место, но вы глубоко заблуждаетесь. Это церковь на греческий лад, низкая, плохо освещенная и совершенно дурного вкуса что внутри, что снаружи… Мозаики там на редкость убогие… И пол тоже выложен мозаикой. Причем все ее плиточки держатся так прочно, что, несмотря на очень неровный пол, весь во впадинах и горбылях, ни одна из них не отлетела: короче говоря, лучшего места для запуска волчков в мире не найти». Чтобы нас развеселить, требовалось не так уж много. Мы с удовольствием узнавали нелестные отзывы о том, что нам нравилось. Как и книги г-на Конта, старые камни Италии стали нам так дороги, что мы позволяли себе нежно над ними подтрунивать. Мы презирали почитание из-под палки, рутинное восхищение, холодное признание. Группы туристов приводили нас в отчаяние своим смешанным с безразличием снисходительным одобрением. Клод нашел для них прекрасное и очень простое определение: туристы — это «все остальные». Нам больше нравились вольнодумцы-хулители и оригиналы, которые, по крайней мере, не боялись демонстрировать свои идущие вразрез с общепринятыми мнениями убеждения. Мы познакомились с мнением Мопассана, писавшего в 1886 году своей матери: «Я нахожу, что Рим ужасен… „Страшный суд“ похож на картинку с ярмарки, написанную неграмотным плотником для балагана с акробатами… Собор Святого Петра, несомненно, — самый большой памятник дурного вкуса из всех когда-либо сооруженных». А вот что написал один достаточно безвестный путешественник Луи Симон, отзывавшийся о наших флорентийских и венецианских божествах и того хуже: «Очень дурные произведения Рафаэля в стиле IX–X веков. Рисунок неправильный, выразительность посредственная, цвет холодный и лишенный гармонии». О «Страшном суде» Микеланджело он высказался столь же сурово, как и Ги де Мопассан: «Спины и лица, руки и ноги перепутаны, настоящий пудинг из воскрешенных». Как это было свежо и весело по сравнению с путеводителями и учебниками, списанными один с другого! Тот же Луи Симон удивлялся, что Микеланджело так мало работал: «Картин его очень мало, а статуй и того меньше. Чем же он занимался все свои восемьдесят лет?» А еще мы наслаждались его грезами о величии и его художественными планами: «Будь я папой римским, мне кажется, я сумел бы продемонстрировать наличие у меня хорошего вкуса и приказал бы замазать серой краской всю поверхность собора Святого Петра из конца в конец, весь этот разноцветный мрамор, всю позолоту». С тех пор выражение «Будь я папой римским…» стало у нас с Клодом чем-то вроде пароля. Когда что-нибудь нас раздражало или сердило, мы вспоминали о Луи Симоне и повторяли: «Будь я папой». И даже в день своей смерти Клод шепотом сказал мне: «Будь я папой…» — и на нас повеяло ароматом счастливых дней.