Дмитрий Новиков - Рассказы
— Ты виноват.
— Нет, ты. Ты хитрый и ленивый.
— А ты — глупый.
— Не любишь ты. Ты никого не любишь.
— Люблю. Но только как могу и сам желаю. По–своему, по–братски, потому, что хочется мне так, имею право и свободу вопреки сам делать, то, что сам считаю нужным.
— Сейчас заряжу по морде, — медленно сказал Иван, — еще только слово скажи.
— Раз слово, два слово, три, — Жолобков проерничал момент, когда можно было шутить или, резко дернувшись назад и чуть вбок — избежать. Челюсть ожгло ожогом боли. Он на зубах почувствовал ошметья губ. Зарница высветила все: обиду, зависть, месть, несчастье, совесть. Заверещала в крик ногой отброшенная жаба. Рука сама легко легла на топорище.
Вдруг, совсем рядом, гулко и надежно скакнула семга именем Его.
КЛО
Люди делятся на два вида, и совсем не по размеру, цвету или вторичным признакам. Когда, гуляя среди покоя и лесного благолепия, чувствуют вдруг внезапный тихий хруст под башмаком, а еще секунду назад боковым зрением видели спешащего через дорогу большого жука, одни из них в страхе отдергивают ногу. Конечно, противно, внутренности и прочая грязь, но еще и жалко. Жалко совершенное существо, которое весело бежало за едой или размножаться, тобой превращенное в мертвое месиво. Я знаю — есть и другие, которым радостно крутить ступней, весело истирая в пыль чужое, чуждое, не свое, не себя.
Я хочу рассказать о девочке, которую никто никогда не любил. Но прежде чем сделать это, мне придется поведать, как из румяного юноши я превратился в желтого опухшего циника, глядящего на мир сквозь слезы ненависти и упрека.
Странно, но до определенного возраста мне казалось, что мои любовные практики вот–вот увенчаются неоспоримым успехом. Любовь как цель, а вовсе не как средство занимала меня, и не было цели достойней. Взять хотя бы ту историю столетней уже давности, когда в южном городе слились воедино два любящих сердца. Уж так они сплелись, да еще после разлуки, что, казалось, не разорваться им вовек. Женское сердце, правда, мягко и настойчиво повлекло к заключению в брачные узы, мужское слегка сопротивлялось скоропалительности оных уз, но не сильно, в итоге торжественный марш — кстати, почему именно марш, а не мазурка или вальс на худой конец — символ победы чего–то над другим? — и почтенная гармония в итоге. Ура, жизнь подчинилась символу, вымысел важнее правды. Я был молодой искренний матросик в то время, многое делал впервые в жизни, однако подозрительные чувства шевелились внутри. Хорошо, ладно, все по–честному и общепринятому, идем дальше. Я не ерничаю сейчас, просто хочу разобраться, отделить зерна от плевел, и вынести наконец справедливое решение, к чему перед смертью имею полное право. Дальше молодая жена настойчиво и грубо стала взбираться на вершину семейной пирамиды. Постойте, но мы уже это проходили. В детском саду, школе, армии, на производстве и в быту — мы знаем, что такое битва за место, мы с рожденья вовлечены в борьбу за власть и кусок, мы умеем отточенным чувством отметить момент, когда кончается время слов и царство безудержной ярости приходит на смену ему. Но мы — это мужская, мало живущая часть, мы для борьбы и созданы, нам некогда хранить свои завоевания и бросаем их к ногам тех, кто достоин восхищения и награды, потому что умеет любить. Так замкнулся маленький кружок, вернулись к любви как противоположности бойни, смягчающей нравы и позволяющей в надежде жить и даже без веры порой обходиться. Теперь представляем, что, подманив нас любовью, насильно включают в борьбу, опять же за место, за власть, но только на узком пространстве, на том пятачке, где хотелось бы мира.
Ладно, отложим дряблое тело любви покуда в сторону. Поговорим о свободе. Многие пытались достичь. Результат всех усилий сомнительный, говорят счетоводы — зато мир стал добрее. Но сравнивать не с чем, а по чувственным ощущениям доброта нынешняя сильно попахивает дешевой радостью продаж. Итак, свобода. Всегда сразу за этим словом следует маленькое решительное «но», и сразу про общественное животное. Ладно, все правильно. Тогда алкоголь.
Уже много лет назад мы с другом моим, юным доктором, внезапно решили полететь в Свердловск. То есть мы на кухне докторской сидели, в Ленинграде еще, и сразу в Свердловск. Это же просто и свободно — отчего бы двум молодым еще джентльменам не слетать куда–нибудь, благо деньги есть, а ответственности нет. У нас под Свердловском жил товарищ флотский, которого мы лет пять уже не видели. Вот и соскучились внезапно. Такое бывает, главное — не начинать нудить и взвешивать. Жил он в городке Верхняя Пышма и во время службы очень нас этим радовал. Во–первых, никак не мог окончательно ответить, как жители его городка называются, то ли верхние пышминцы, то ли верхние пышмаки, да не обидятся эти достойные люди, но воля словесным изысканиям была. Во–вторых, по телевизору редко про Верхнюю Пышму что–нибудь показывали. Ведь когда где–нибудь промелькнет упоминание родного Ленинграда, Выборга ли, то происходящий оттуда происхождением своим начинает гордиться и по малой родине скучать, почему и зовет сразу всех сослуживцев к мутному экрану и, захлебываясь слюнями, тыкает пальцами в знакомые места. Так всегда было, только вот про Верхнюю Пышму телевидение ни гу–гу, чем очень друга нашего огорчало. Только однажды в новостях вдруг диктор произнес значительным голосом — поселок Верхняя Пышма. К счастью, все рядом сидели, новости в приказном порядке смотреть надо было. Дружок наш затрепетал весь от долгожданного. Тихо, тихо, кричит, слушайте. Поселок Верхняя Пышма — еще раз, нагнетая и без того уже высокое напряжение, сказал диктор. Урал, — добавил после небольшой паузы. На местном заводе по изготовлению игрушек открыт цех по производству пластмассовых автомобильчиков…
Очень нам захотелось и на цех этот через пять лет посмотреть и, может, даже приобрести пару–тройку автомобильчиков памятных. Позвонили мы в справку аэропортовскую и узнали, что как раз на самолет до Свердловска успеваем. А еще мальчишка один отчаянный пел тогда, что «любовь — это поезд Свердловск — Ленинград и назад…» Про самолет не пел, но мы сами решили узнать. Собрались за пять минут и поехали. Сначала на троллейбусе ехали, потом на автобусе с пересадками, к какому–то месту, где в аэропорт можно уехать. Сильно не торопились, успевали все равно. А тогда вокруг был сухой закон. Поэтому на всех остановках бабушки продавали разные вкусные вина — «Улыбку», «Изабеллу», портвейны с цифрами и молдавские, даже «Трифешты» и «Гратиешты» помню. Стали мы покупать нашему другу подарки. Выбор хороший был, и подарков много получалось. Некоторые мы стали пробовать и, чем больше пробовали, тем стремительнее мчался автобус, пленительнее улыбались все более прекрасные женщины и дружелюбнее усмехались мужчины. Доктор проводил с пассажирами христианские беседы, тогда еще это внове было, все коммунизмом заточенные под спичечные коробки, поэтому боялись, но слушали внимательно. А он знал про это много, читал–интересовался, к тому же волосатый, пьяный и счастливый передвижением — завел публику, все спорить начали, но по–доброму, без угроз и рукоприкладства. А у него еще плеер на поясе был и маленькие колонки на проводках, и в них что–то хорошее играло — Криденсы или Вельветовый андеграунд, не помню сейчас. Мы еще всех рядом стоящих и к нам различными частями тела расположенных нашими подарками угощали. Многие отказаться сил не нашли, и так мы хорошо, душевно до Пулково доехали.
А там самолет наш оказался переполненным свердловскими людьми. Так они напористо и озабоченно в железное брюхо его набивались, что уж куда нам, расслабленным. Да нам уже и не до Свердловска стало. Физиология свободы — такая штука простая, незамысловатая и радостная, что идеология и мораль не то что посрамлены, их вообще не становится быть. Потому что любезные сердцу лица кругом, небо радужное сквозь стеклянные купола подмигивает, и такой покой на
душе — знаешь, что вообще любая беда тебя сегодня минует, потому что господь пьяных любит. И вот уже доктор шагает по большому залу, вольно раскачиваясь, а за ним на проводках тоненьких тянутся по полу колонки маленькие от плеера и продолжают играть какую–то хорошую музыку. И люди усталые смотрят на это безобразие, и лица у них улыбчиво светлеют, потому что все не по злу, без жлобства, и душа радостная через улыбку широкую сочится наружу. Даже милиционеры дежурные куда–то попрятались, ни одного нам не встретилось, их, видно, господь тогда в туалет услал или по другой нужде.
Долго ли, коротко, а оказались мы на пандусе, куда такси на большой скорости подъезжают. И кому такая трезвая мысль в голову пришла — уже не помню. Стали перед машинами мчащимися кувыркаться — кто ближе. Я потом у кого–то читал про негритят бесстрашных в яблочном городе, которые в темноте это делают. Тут света у нас было достаточно, благо лето и белая ночь на носу, но зато движения такие плавные, винно–водочные, раскрепощенные. Таксисты, правда, ругались сильно, но по своим делам спешили, занятые и занятные, так никто и не побежал за нами. Зато потом побежало много людей свирепых. Это когда совсем уж безграничье нами овладело, особенно доктором. Он на ограждение пандуса вспрыгнул тогда и говорит, вещает, как с трибуны, — вы, говорит, думаете, что есть в мире что–то страшное, невозможное. А ничего нет такого, если любишь всех, тебе тоже тогда Бог помогает в самых затейливых делах, даже сейчас и непонятных, — сказал и достал писюн свой газированный и стал вниз мочиться, в сторону заходящего солнца, радость свою перед жизнью огромной дугой изливая. Писающий питерский мальчик, хотя и доктор уже, и в Ленинграде еще, а свободолюбив донельзя. Внизу остановка с людьми была, правда, в стороне немного, так что никого сильно не обидели. Но уж как все закричали, как побежали к нам напористо. Тут автобус подошел, доктор вскочил в него, улыбнулся чуть печальной улыбкой и сказать хотел что–то мудрое, но двери закрылись, и уехал он. А я побежал так быстро, как никогда в жизни не бегал и вряд ли когда–нибудь побегу. Ветер в ушах свистел, и волосы назад развевались, как если на велосипеде с горки крутой или на лошади, когда ее не боишься. Те, что сзади гнались и кричали злобное, отстали скоро, а там и вообще маленькими сделались и исчезли, а я все остановиться не мог и не хотел — так и мчался в какие–то Пулковские поля, радостно хохоча, и слезы, то ли от ветра, то ли от смеха набегавшие, смахивал грязной рукой, и только самолеты, взлетая и грохоча, обгонять меня могли.