Пять времен года - Иегошуа Авраам Бен
— Таксист ошибся, он плохо меня понял, — тут же сказала она все с тем же своим немецким акцентом, который в утренние часы, после целой ночи немецких снов и размышлений, был куда сильнее дневного; она явно избегала его взгляда. — Я сожалею, что обеспокоила тебя.
Он промолчал, лишь слегка наклонив голову и удивляясь тому, что она так быстро взяла обыденный тон, и попытался взять ее под локоть, чтобы поддержать на ступеньках. Но она не нуждалась в его помощи — ее старое тело под всей этой одеждой все еще оставалось живым и гибким — и, вытащив свой маленький фонарик, осветила мокрые каменные ступени, покрытые опавшими осенними листьями. Сама спустилась по ним — палка висит на руке, потом она переносит ее на другую руку, — он спешит за ней, на ходу вынимая из почтового ящика слегка отсыревшую газету, торопливо открывает перед нею входную дверь, и она сразу же, почти бегом, направляется к спальне, и теперь он видит, как разом тяжелеет и бледнеет ее лицо, начинают мелко дрожать губы, и вот она уже нажимает на ручку двери. «Минуточку», — шепчет он, доставая ключ из кармана, и еще пытается что-то объяснить, но сразу же видит, что это впустую. Ничего не слыша, она врывается в спальню, как есть, в этом своем большом мокром плаще, в шерстяной шапке, с палкой в руке, даже фонарик все еще горит, — словно смертельно боится опоздать даже на секунду. В спальне жарко и душно — лицо лежащей на постели мертвой женщины и ее свисающие руки кажутся даже слегка порозовевшими, — но в остальном ничего не изменилось, и это полное отсутствие изменений почему-то резко бьет Молхо по сердцу, но он остается стоять у входа, словно бы возвращая дочь ее матери, как будто просто одолжил ее когда-то на целых тридцать лет, и почти отчужденно смотрит, как старая женщина беззвучно падает на покойницу, целует ее лицо, поднимает упавшие руки и складывает у нее на груди, прижимается к ней, — и только тогда слышит приглушенный, сверлящий вой, похожий на протяжный вопль тонущего вдали парохода, и, все еще стоя, как был, у дверей, с влажной и мятой газетой под мышкой, вдруг чувствует, что знакомый комок подымается у него в горле и снова душит его, и ему кажется, что ее вой сейчас вырвет и из него те рыдания, которые вытолкнут наконец этот проклятый комок, но он тут же понимает, что ничего здесь больше не случится, а так и будет только один этот глухой, протяжный, нескончаемый вой.
Теща была образованной и культурной женщиной, она читала книги и ходила на концерты, а по приезде в Страну — накануне Второй мировой войны — руководила сиротским приютом. За время болезни жены они очень сблизились. Хотя он нанимал прислугу и медсестер для ухода за больной, настоящее дежурство всегда распределялось между ними двумя, и, хотя они никогда не говорили о ее смерти и лишь занимались решением мириада повседневных проблем, он был уверен, что она думает о смерти так же, как он, — что смерть это абсолютное исчезновение, без следа и остатка, и что теперь они в комнате только вдвоем, только они одни. Он постоял немного, потом подошел, легко положил руку ей на плечо, чего никогда не делал раньше, помог снять плащ и шапку и придвинул к ней то маленькое кресло, в котором она провела здесь долгие дни и часы. Она тяжело опустилась в него — морщинистое лицо в шапке рассыпавшихся седых волос, запотевшие толстые линзы очков, и похожа, и не похожа на свою мертвую дочь, — и, увидев, как она сидит, потрясенная и сникшая, он зашагал по комнате, захлебываясь от волнения. «Конец был очень спокойным, — выговорил он наконец. — Я уверен, что она не страдала. Я хорошо знаю признаки боли». Он уже увлекся своим рассказом и теперь говорил так, будто это не его жена, а он сам умер час тому назад, и старая женщина подняла к нему лицо, жадно прислушиваясь к его словам и покачивая головой им в такт. «Да, — согласилась она, — теперь ей будет спокойно», — как будто говорила о девочке, которая долго капризничала перед сном и наконец уснула, — и ее растерянное, покрасневшее от жары лицо и сползающие с носа очки вдруг показались ему такими трогательными и наполнили его такой жалостью к ней и к себе, что он наконец взорвался громкими рыданиями, — и увидел, что она смотрит на него с молчаливым сочувствием.
Потом, успокоившись, он направился в ванную, сполоснул лицо, снял плащ, посмотрел на себя в зеркало и решил, что нужно побриться. Выйдя затем в коридор, он увидел дочь — она проснулась и теперь стояла в обнимку с бабушкой, глаза ее были полны слез, и он издали покачал головой, как будто говоря: «Ну вот, теперь и ты знаешь», словно эта новость была каким-то материальным предметом, который они передавали друг другу из рук в руки. Потом вошел в спальню, снова посмотрел на лежащее тело, ужасаясь его абсолютной неподвижностью, — как будто сама Земля перестала двигаться во Вселенной, — но тут заметил отсыревшую утреннюю газету, забытую в ногах ее постели, перевел взгляд за окно и со сжавшимся сердцем увидел, что на горизонте уже обозначилась тонкая, нежно-розовая полоска зари.
Он позвонил сыну-студенту и пошел разбудить гимназиста, но мальчик никак не хотел просыпаться — в последний год он засыпал глубоко, отключаясь от всего мира, и теперь Молхо пришлось буквально расталкивать его, — заодно оказалось, что он опять лег, не раздеваясь, лишь бы урвать еще пару минут для сна. Молхо сообщил ему о смерти матери, но мальчик, казалось, не был потрясен этим известием, — в сущности, он уже весь последний месяц был готов к нему, давно избегал заходить к матери в спальню и даже как будто сердился, что она никак не умирает: когда он спрашивал у отца, как она, и слышал в ответ, что сегодня получше, лицо его мрачнело. Теперь Молхо провел его в спальню — в последний раз посмотреть на мать и проститься с нею, — ему пришлось держать сына за плечи, чтобы тот не убежал, и мальчик, еще не совсем проснувшийся, с деревянной растерянностью стоял у постели умершей, и глаза его при этом были такими сухими, что Молхо решил лучше отправить его в школу, чтобы не пропустил экзамен, — зачем ему болтаться здесь у всех под ногами?! Сын-студент появился так мгновенно, будто мчался со скоростью света, осыпал поцелуями бабушку, бегло коснулся руки матери, и Молхо мысленно спросил себя, поцелует ли ее хоть кто-нибудь еще. В нем и в самом с каждой минутой нарастал холодок отчуждения и деловитости. Зазвонил телефон, было полшестого утра, это звонила его мать из Иерусалима. Она уже знала о смерти невестки — Молхо не понял, как это могло произойти, — но и до этого не спала всю ночь, ощущая, что эта смерть уже на пороге, и неотступно думая о сыне. Она плакала в трубку: ей так хочется приехать попрощаться, она так любила покойную. Когда тело заберут из дома? Смогут ли они подождать ее? Сможет ли кто-нибудь привезти ее на похороны? Он слышал далекий и неясный плач и что-то устало отвечал, опустошенный бессонной ночью и не обращая внимания на ее слова, потому что знал — на самом деле мать всегда боялась и чуждалась его жены, и поэтому ощущал что-то нечестное в том, что теперь она приедет и увидит ее на смертном ложе. Наконец он положил трубку и позвонил близкому другу, врачу, который лечил ее в последние годы. Тот тоже ответил немедленно, таким ясным голосом, как будто стоял и ждал около телефона. Из кухни уже доносился запах кофе, сын налил ему в большую чашку, и Молхо отхлебнул горячую жидкость, пьянея от приторной сладости все еще кружившей поблизости смерти, а потом стал снова ходить по коридору около спальни, не подходя к двери и различая непрекращающийся плач дочери — как странно, что больше всех переживала именно она, чьи отношения с матерью всегда были довольно натянутыми.
Теща все еще сидела в своем кресле, неподвижно, точно охраняя покойницу. Но вот в дверь позвонили — это были врач с женой, оба со строгим видом, и врач, не обращая внимания на Молхо, сразу прошел к мертвой и стал придирчиво осматривать ее, как будто все еще сомневался в том, что она действительно умерла, так что Молхо на миг ощутил острый страх — а вдруг она не умерла, а всего лишь потеряла сознание! — и рассердился на врача, который словно подозревал его в чем-то предосудительном. Наконец осмотр кончился, и врач осторожно закрыл ее лицо простыней. Молхо подошел к постели, чтобы рассказать ему, как она умирала, всю историю ее последнего часа, стараясь точно воспроизвести, — как она хрипела и как двигала руками, но в эту минуту спальню и всех находившихся в ней людей внезапно залил яркий утренний свет, и смерть, случившаяся здесь всего два часа назад, разом отодвинулась в прошлое, как будто произошла уже очень давно. Врач выслушал его, потом позвонил в больницу, вызвал «скорую помощь», а тем временем в спальне появились соседи, со сна натянувшие на себя теплую одежду, они поочередно целовали Молхо, и он удивлялся, что они целуют именно его, и женщины тоже, а одна из соседок даже зарыдала — ведь всего-то знакомства и было, что раскланивались и здоровались на ступеньках да порой обменивались несколькими незначащими словами, а вот сейчас она рыдала так неудержимо, как будто лежавшая перед нею мертвая женщина была для нее неодолимым поводом, чтобы шумно выплакаться на рассвете. Ее муж тревожно переминался с ноги на ногу, тихо беседуя со старухой матерью, которая по-прежнему не меняла своего положения около постели, словно стала живым продолжением мертвого тела, с которым еще можно было вести разговор.