Альберто Моравиа - Скука
Я сразу же с облегчением ей ответил, что в мои намерения вовсе не входило куда-нибудь уезжать: путешествия меня совершенно не интересовали. Мне просто хотелось уйти из дому и зажить самостоятельно. Мать возразила, что это глупо — жить отдельно, когда в моем распоряжении роскошная вилла, в которой я к тому же могу делать все, что захочу. Но я уже решил воспользоваться подвернувшимся случаем и резко ответил, что уйду прямо завтра, ни на минуту не задержавшись. Таким образом мать поняла, что это серьезно. И ограничилась лишь тем, что с горечью ко всему привыкшего человека заметила, что даже в тоне моего ответа она узнает отца; так что ладно, пусть я делаю, что хочу, и живу там, где вздумается.
Оставалось решить денежный вопрос. Как я уже говорил, мы были богаты, и до сих пор я пользовался своего рода неограниченным кредитом: когда мне нужны были деньги, я брал их со счета матери. Однако мать, полагая, что повторяет со мной опыт, уже проделанный с отцом, которому она давала денег достаточно для того, чтобы он мог уехать, но недостаточно для того, чтобы остаться вдали от нее навеки, сухо ответила, что с этой минуты она определит мне месячное содержание. Я ответил, что о лучшем и не мечтаю; а когда она, скрывая неловкость за раздражением, назвала сумму, которую собиралась мне назначить, я тут же сказал, что готов удовольствоваться и половиной. Мать, видимо, приготовившаяся к спорам того рода, что бывали у нее с отцом, которому всегда было мало, очень удивилась моему неожиданному бескорыстию. «Но, Дино, на такие деньги невозможно прожить!» — невольно воскликнула она. Я ответил, что это мое дело, и, чтобы не изображать из себя аскета, добавил, что надеюсь вскоре начать зарабатывать живописью. Мне показалось, что мать взглянула на меня с сомнением: я знал, что она не верит в мои способности как художника. Несколько дней спустя я нашел студию на виа Маргутта и переехал туда со всем своим имуществом.
Как и следовало ожидать, перемена местожительства ничего не изменила в моем душевном состоянии. Как только прошло первое облегчение, которое обычно следует за всякой переменой, меня, как и прежде, стала периодически одолевать скука. Я сказал: «как и следовало ожидать», потому что, конечно же, можно было предвидеть, что скука не рассеется только оттого, что я переменил квартиру; ведь не говоря об остальном, я мог считать себя богатым не только потому, что обитал на Аппиевой дороге, но и потому, что располагал определенной суммой денег. То, что я не желал ими пользоваться, дела не меняло: многие богачи, если они скупы, тратят лишь крохотную часть своих доходов и живут бедно, однако никому не придет в голову считать их из-за этого бедняками.
Таким образом, первая моя идея, вернее, сделавшаяся навязчивой мыслью догадка о том, что скука и связанное с нею творческое бессилие объясняются жизнью в доме матери, постепенно сменилась другой, еще более навязчивой: отказаться от собственного богатства попросту невозможно; быть богатым — это то же, что иметь голубые глаза и орлиный нос; тончайшими нитями богач связан со своими деньгами, которые окрашивают в цвет денег даже его решение ими не пользоваться. И в самом деле, ведь я не мог даже отнести себя к категории бедняков, которые когда-то были богаты: я был богач, который лишь притворяется бедным перед собою и перед людьми.
То, что дело обстоит именно так, я доказывал себе следующим образом. «Что делает настоящий бедняк, когда у него нет денег? Умирает с голоду. Что делаю в таком случае я? Иду просить помощи у матери. И даже если не иду, все равно меня нельзя считать бедным — разве что сумасшедшим. К тому же, продолжал я, в моем случае нет даже ничего особенного. Это самый заурядный случай: ведь я не отказывался от материнских денег, я только ограничивал себя самым необходимым. По отношению к настоящим беднякам я находился в том заведомо нечестном, привилегированном положении, в котором находится богатый игрок по отношению к игроку бедному: первый может проигрываться до бесконечности, второй — нет. Но главное: первый может действительно «играть», то есть развлекаться, в то время как второй должен непременно стремиться выиграть».
Трудно пересказать, чту я испытал, обдумывая все эти веши. Я чувствовал себя жертвой каких-то низких козней, против которых ничего не мог предпринять, потому что не знал, где и когда напущена на меня эта порча. Иногда я вспоминал евангельское изречение: «Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому попасть в Царствие Небесное», и спрашивал себя, что же все-таки значит быть богатым. Богатый — это тот, у кого много денег? Или тот, кто родился в богатой семье? Или тот, кто всю жизнь прожил и продолжает жить в обществе, ставящем богатство выше всего на свете? Или тот, кто считает, что самое главное в жизни — это богатство, и при этом не важно, хочет ли он разбогатеть или сожалеет о том, что богат? Или как в моем случае, богач — это тот, кто, будучи богатым, не хочет им быть? Чем больше я над этим раздумывал, тем труднее мне было определить точный смысл положения и предназначения человека, которого можно назвать богатым. Разумеется, всего этого не было бы, если бы я сумел избавиться от своей исходной навязчивой мысли, будто испытываемая мною скука ведет свое происхождение от богатства, а творческое бессилие — от скуки. Но все наши мысли, даже самые рациональные из них, уходят в темную глубину чувства. А от чувства избавиться не так легко, как от мыслей: мысли приходят и уходят, чувства остаются.
Вы, конечно, можете мне на это сказать, что все дело в том, что я был плохим художником, хотя и (редкий случай) сознающим свое ничтожество. Это верно, но это не все. Разумеется, я был плохим художником, но не потому, что не умел писать картины, которые нравились бы людям, а потому, что чувствовал — мои картины не выражают меня, то есть не дают мне ощущения связи с окружающим миром. А ведь рисовать-то я, между прочим, начал именно для того, чтобы развеять скуку. И если я продолжал скучать, стоило ли продолжать рисовать?
Если не ошибаюсь, от матери я съехал в марте тысяча девятьсот сорок седьмого года; и вот прошло более десяти лет, и я, уничтожив свою последнюю картину, решил бросить живопись. И сразу же скука, которую занятия живописью хоть как-то сдерживали, навалилась на меня с неслыханной силой. Я уже говорил, что скука — это прежде всего потеря связи с окружающим миром; так вот, в эти дни мне не хватало связи не только с миром, но и с самим собой. Я понимаю, что всё это вещи труднообъяснимые, и попытаюсь прибегнуть к помощи сравнения: в течение всего того времени, которое последовало за решением бросить живопись, я был для самого себя чем-то вроде несносного попутчика, которого путешественник неожиданно обнаруживает в своем купе в самом начале длинного пути. Купе старого типа, то есть не сообщающееся с другими, поезд остановится только на конечной станции, и, следовательно, наш путешественник вынужден терпеть общество ненавистного соседа до самого конца. Ну а если отбросить сравнения, то можно сказать так: скука, пусть даже слегка смягченная занятиями живописью, изглодала мою жизнь до такой степени, что не оставила во мне живого места, и стоило мне бросить живопись, как я незаметно превратился в развалину, в какой-то жалкий бесформенный обрубок. Теперь, как я уже говорил, главным в моей скуке стало ощущение полной невозможности наладить связь с самим собой, а между тем я как раз и был тем единственным в мире человеком, избавиться от которого никакими силами не удавалось.