Михаил Блехман - Фрагментарный роман
— Капризничают? — посочувствовал я.
— Привередливые, как дети малые! — женщина махнула рукой. — Бусы им подавай жемчужные, иначе надуются и обидятся смертельно.
— С какой это они стати? — не очень кстати возмутился я вместо того, чтобы дать практический совет.
— Ну, так они же у нас элитные, вот и возгордились — желают быть первыми красавицами в моём городе. Я бы и не прочь побаловать животных, пока они ещё домашние. Да и какая у них радость в жизни? Но не отдавать же бабушкин жемчуг, сами рассудите… Или всё же отдать?
Я решил быть конструктивным и решился на совет:
— Вы думаете, бабушка одобрила бы такой экстравагантный поступок? В наше время говаривали: «Подарки — не отдарки».
— В наше — тоже, — проговорила женщина, с сомнением перебирая бусы из крошечных жемчужин-бисеринок.
А я подумал, что ничего не поделаешь: каждая эпоха навязывает свои собственные критерии красоты и свои же собственные основания для законной гордости…
Я шёл и шёл, и будил воспоминания. Будил, будил, но они что-то перестали пробуждаться, то есть пробуждались, но неохотно, и вставали явно с левой ноги. И вопрос, пока остающийся без ответа, явственно замаячил в конце улицы, показавшейся из-за угла. Это, казалось мне, была та самая улица, посреди которой взбрыкнула незабытая мною гнедая лошадь. Или, возможно, незабытый мною гнедой конь, кто их теперь разберёт — у каждой эпохи свои критерии…
— Скажите, пожалуйста, — с надеждой спросил я у городского старожила, в такт повсеместной дудке безучастно шагавшего по делам, — будьте добры, вы не припомните, не здесь ли однажды конь, или, возможно, лошадь грянула посреди улицы оземь и засучила копытами?
Тот кряквенно ухмыльнулся и ответил:
— Не припомню.
И добавил, чуть мягче, чтобы не перегнуть и без того уже согнутую палку, продолжая идти своей дорогой:
— Вообще-то у нас кони на дороге не валяются.
Мне стало досадно. Он, видите ли, не припомнит. Если припоминаю я, почему же не припоминается ему? Можно подумать, что запоминать и вспоминать безнадёжно труднее, чем забывать. Можно подумать!..
Подумать-то можно, но зачем? — подумал я, стараясь беззаботно не думать о маячащем вопросе, подходя к новой или — возможно — хорошо забытой старой харчевне. Колокольчик на двери сыграл уже знакомую дудочную мелодию, я вошёл и, входя, мельком увидел, как на улице кто-то поднимает и отряхивает от щепок и пыли старую деревянную игрушку, довольно большую и вроде бы неуклюжую.
Мне не удалось разобрать, какую, потому что харчевенная дверь закрылась, я вошёл и сел за один из туманно знакомых коричневых столов, устланных зелёно-розовыми скатертями. Присмотрелся к стенам в зеркалах. Изучил завсегдатаев. Прочитал удивительно неприпоминаемое меню. Удивили даже не блюда, количественно приближающиеся к изобилию. Удивило то, что всем блюдам была одна красная цена — ни малейшего отступления и разнообразия. Потом пригляделся к монетам, которыми расплачивались завсегдатаи. Хотел разобрать достоинство хотя бы одной, но достоинства не было заметно — только незнакомое лицо с классически античными чертами пристально смотрело с каждой. Это монетное лицо я, не исключено, знал, но оно упорно не припоминалось, — как тому прохожему не припоминался мой завалящий конь.
Понаблюдав, я заметил: что бы ни заказывал завсегдатай, и даже если не закажет ничего, расплачивался он одинаковым, заранее приготовленным мешочком безымянных серебряных монет, и на каждом мешочке было написано его — мешочка — коллективное достоинство. Но почему, спрашивается, не десять, не двадцать, не сорок, не пятьдесят, не шестьдесят? И почему неясно, чего?
Некоторые из завсегдатаев, на вид наиболее имущие, расплачивались не монетами, а безупречно гладкими купюрами — тоже безымянными, с тем же античным портретом, и с тем же числом неясно чего. Трёшки в руках держал, — старался я припомнить, — и пятёрки, и десятки, они же червонцы. Позже — двадцатки… И двадцатью пятью расплачивался, она же четвертак, и пятьюдесятью, она же полтинник, и сотней без дополнительного названия… А таких вроде бы не было… Их, должно быть, выпускали ограниченным тиражом, вот я и не разглядел…
Я огляделся. То же лицо смотрело сквозь меня из каждого зеркала, сколько ни смотрись, хотя завсегдатаи смотрелись с удовольствием, некоторые с ожиданием, что надежда сбудется, иные — с благодарностью за то, что сбылась, а если и не сбылась, то и на том спасибо.
Официант разносил в новёхоньком меховом бурдюке и наливал всем желающим вино, на первый взгляд показавшееся мне молодым и весьма ранним. Но пригубив его, я сразу вспомнил хорошо забытый вкус бывшего терпковатого винограда, увивавшего плетень. Вот он, оказывается, где! — заметил я. — Значит, всё-таки был виноград! Пропал, но хоть не зря. — И добавил, тоже сам себе: кто бы мог подумать, что в изящный бурдюк haute couture из натуральных мехов нальют старую добрую наливку.
Вдохновлённый успехом, я решил развить его, выйдя на улицу, и торжествующе приказал себе: здесь! Именно здесь был тот самый малиновый куст. Развесистый, душистый, зелёно-красный.
Возможно, — ответил мне мой город, пожимая плечами улиц и переулков, — вам виднее, я так долго не помню. А воспоминания безобидно похрапывали и посапывали, не желая вставать даже с левой ноги. И вместо ожидаемого запаха — виноградного или малинового — я услышал новый, недудочнй звук. Это был звон — неожиданный, хотя тоже малиновый. У звуков бывают сильные запахи, — но тут малиной и не пахло. Звенело целенаправленно, на мотив всё той же изначальной дудки, и проходящий мимо народ прислушивался и приглядывался, хотя и не слишком увлечённо.
Через дорогу начиналась площадь, похожая на круглое число. Неподалёку, не обращая внимания на звон и на издающий его колокол, стоял мужчина — где-то я, кажется, уже видел его… Он был в поношенной накидке, таких давно уже не носят, и сношенных сандалиях, припорошенных дорожной пылью. Тут мог стоять только нищий, но на нищего мужчина не походил: у его ног не было положенной шапки, и милостыню, даже если бы кто и захотел, бросить оказалось бы некуда, да она, судя по всему, и не нужна была ему. Человек ни о чём не просил и ничего не спрашивал, просто стоял, опираясь на сухую коричневатую палку — посох, наверно, — вопросительно и ожидающе смотрел на прохожих и слегка улыбался, а те, не обращая внимания, сновали туда-сюда по небрежно присыпанному щепками тротуару. И с каждого углу доносилось:
— Кому клюковки? Кому клубнички?
На одной стороне площади мальчик играл на заглушаемой общей дудкой свирели грустную пьесу, в надежде, что кто-нибудь из прохожих если и не заплачет, то, может быть, вздохнёт. Напротив похожая на него девочка играла тоже едва слышную весёлую песенку, ожидая, наверно, что прохожие, возможно, улыбнутся в ответ. Но те не грустили и не улыбались, а если и улыбались или грустили, то к девочке и мальчику это не имело отношения…
Я подошёл, поднял валявшуюся неподалёку монету с конкретным античным профилем вместо абстрактного орла и спросил:
— Простите, это не вы обронили?
Он улыбнулся и, глядя мне в глаза, но не обращая внимания на монету, посоветовал — словно приказал:
— Отдай исконному владельцу.
Человек смотрел в мои глаза, не мимо и не сквозь, и на его взгляд хотелось ответить своим. Я ответил — вопросительным, и он подсказал:
— Всмотрись в изображение: оно всегда точнее обратного адреса. В конце концов, в адресе можно ошибиться, зато взгляд всегда скажет правду — если только не отводить глаз.
Мужчина не усмехался и не ухмылялся — он улыбался, поэтому на его улыбку хотелось ответить своей — если найдётся. Я нашёл её, ответил, и он дал мне ещё один совет-приказ:
— Чем скорее ты освободишь глаза и руки, тем скорее сможешь найти то, что ищешь. Дверь не открыть, если руки заняты, а глаза отведены. Чтобы найти — нужно искать. Единственное исключение — в руках будет то, что ты отдашь тем, на кого смотрят твои глаза.
Он не пожимал плечами, разве что чуть сутулил их под какой-то незаметной глазу тяжестью, потому у него хотелось спросить совета.
— Помогите мне найти ответ! — попросил я.
Человек посмотрел на меня ещё пристальней и ответил:
— Дверь нужно открыть самому. Иллюзия открытой двери опаснее засова.
На прощание он добавил:
— Не потеряй ключ! — и совет его был снова подобен приказу. — Даже ели замок общий, ключ у каждого свой.
Отряхнул запылённые сандалии, махнул на прощание и сказал ещё:
— Общего на всех ключа быть не может.
Мне почему-то показалось, что раньше я видел такую же улыбку, но человек уходил, и я не успел припомнить… Каждый его шаг становился всё тяжелее, и свежий коричневато-зелёный саженец в его руках казался всё более тяжким.