Эдна О'Брайен - Рассказы
пропела Дорис, держа перед собой фарфоровую белую собачку, и поклялась, что всего барахла в этом «салоне» не наберется и на десять фунтов.
– Ты чего, Дор, не снимешь бигуди, пока не соберутся гости? – спросила ее Эйсн.
— О черт! — сказала Дорис.
На ней был целый набор приспособлений для завивки: белые ершики, какими чистят трубки, металлические зажимы, розовые пластмассовые валики... Свои бигуди Эйсн только что сняла, и крашенные перекисью волосы ее — сплошь в мелкий завиток — торчали устрашающе. Мэри невольно вспомнилась линяющая курица, когда она пытается взлететь. Эйсн, бог с ней, была незадачливая девушка — косая, зубы росли криво, рот был почти безгубый. Словно ее собрали наспех. Не повезло бедняжке.
— Возьми это, — сказала Дорис, протягивая Мэри груду пожелтелых счетов, сколотых стержнями.
Возьми то! Сделай это! Они гоняли ее, как прислугу. Мэри обмела пианино — верх и бока, желтые и черные клавиши, потом — вокруг, потом — стенную обшивку. Пыль, толсто покрывающая все предметы, слежалась в плотную пленку — от сырости, которая ощущалась в комнате. Вечеринка! С тем же успехом можно было сидеть дома; там, если ходишь за телятами и поросятами, нету хоть грязи, а простой навоз.
Дорис и Эйсн развлекались, наугад тыча пальцами в клавиатуру; переходили от зеркала к зеркалу. В приемной висело два зеркала, еще одно — пятнистое и тусклое — было створкой каминной ширмы. Две остальные створки являли изображение водяных лилий на черном холсте, но. как и у всего, что находилось в этой комнате, вид у них был обшарпанный.
Внизу вдруг поднялась возня и крики.
— Чего зто там? — спросили друг у друга Эйсн и Дорис.
Отправились смотреть, и Мэри вышла следом. Перегнувшись через перила, увидели, что с улицы забрел молоденький бычок и, скользя разъезжающимися ногами по кафельному полу, ищет, как ему выйти обратно.
— Пугать не надо, слышишь, чего говорю, пугать не надо ее, — говорил беззубый старик парню, старавшемуся отогнать черного бычка к выходу.
Два других парня затеяли спор на пари, наложит бычок на пол или нет, но в это время появилась миссис Роджерс и выпустила из рук стакан с портером. Бычок, пятясь и крутя головой, вышел из холла тем же путем, что и зашел.
Эйсн и Дорис обняли друг друга, ослабев от смеха; потом Дорис отшатнулась от перил, боясь, как бы кто-нибудь из парней, увидев бигуди, не поднял ее на смех. С упавшим сердцем Мэри возвратилась в комнату. Устало отодвинув к стене стулья, начала мести линолеум, на котором будут танцы.
— Она там ревет, — сказала Эйсн подруге (они закрылись в ванной, прихватив с собой бутылку сидра).
— Бог мой. какой же она чудик в этом платье, — сказала Дорис. — А длина-то, длина!
— Это материно платье, — сказала Эйсн (недавно она восхищалась им, в отсутствие Дорис, и спрашивала Мэри, где она его купила).
— Чего она плачет? — громко недоумевала Дорис.
— Рассчитывала, что тут будет один парень. Помнишь, стоял в отеле позапрошлым летом, еще который с мотоциклом?
— Он еврей, — сказала Дорис, — видно по носу. Бог мой, она бы его убила своим платьем, он бы подумал: это пугало на огороде.
Дорис выдавила угорь возле рта и, подтянув болтавшееся бигуди, добавила:
— А волосы у нее тоже не свои — видно, что завитые.
— Я не люблю, когда такие черные — как у цыганки, — сказала Эйсн, приканчивая сидр.
Они засунули бутылку под разъеденную ванну.
— Возьми мятную конфетку — отбивает запах, — сказала Дорис, дыша на зеркало и думая, удастся ли ей закрутить с этим О'Тулом из каменоломни, который должен был прийти на вечеринку.
В комнате рядом Мэри перетирала стаканы. Слезы бежали по ее лицу, и оттого она не зажигала света. Она уже предвидела, как будет проходить этот вечер: все станут в круг и примутся за гуся, который тушится сейчас на торфяной плите. Мужчины будут напиваться, девчонки хихикать. Покончив с едой, начнут танцевать, петь и рассказывать страшные случаи про покойников, а завтра ей придется встать чуть свет, чтобы поспеть домой к ранней дойке. Держа стакан в руке, она приблизилась к темневшему окну и посмотрела на запачканную улицу, вспоминая, как танцевали они тогда с Джоном на горной дороге — без музыки, только биенье сердец и звучание счастья.
Он зашел к ним в тот летний день выпить чаю и — это было предложение ее отца — остался на четыре дня: помог управиться с сеном, промазал каждую машину на ферме. Он понимал в машинах. Укрепил разболтавшиеся щеколды и дверные ручки. Мэри застилала по утрам его постель и каждый вечер приносила кувшин дождевой воды из бочки, чтобы он мог умыться. Она выстирала клетчатую рубашку, в которой он приехал, и оголенная спина его в тот день облупилась под солнцем. Мэри смазала ее молоком. То был его последний день у них. Когда поужинали, он предложил поочередно прокатить на мотоцикле всех детей — кроме малолеток. Ее очередь оказалась последней, она чувствовала, что он специально так устроил, — хотя, быть может, ее братья более настойчиво желали прокатиться первыми. Никогда не забыть ей этой поездки. Мэри вся разгорелась от изумления и радости. Он ей сказал, что она хорошо сидит на мотоцикле, и, когда можно было отнять руку от руля, касался ободряюще ее сцепленных пальцев. Солнце катилось к западу, и цветы дрока полыхали желтым. Целые мили ехали в молчании; она сжимала его живот в несмелом и неистовом объятии влюбленной девочки, и все время, пока ехали, казалось, что въезжают в золотое марево. Он увидел озеро в полном его великолепии. На пятой миле, у моста, сошли и сели на известняковую гряду, толсто затканную мхами и лишайниками. Она сняла с шеи у него клеща и прикоснулась пальцем к чуть заметной точке, откуда клещ отсосал капельку крови. Тогда-то они и танцевали. Звенели жаворонки и бегущая вода. Сено лежало на полях зеленое, неграбленное — воздух был полон его сладостью. Они танцевали.
— Милая Мэри, — сказал он, серьезно глядя ей в глаза. Глаза у нее были зеленовато-карие. Он признался ей, что не может любить ее, потому что любит уже свою жену и детей, и вообще он сказал: — Ты еще слишком юная и слишком чистая.
На следующий день, уезжая, он просил разрешения прислать ей кое-что по почте, и она получила это двенадцать дней спустя: сделанный тушью портрет девушки, очень похожей на нее, только пострашней.
— Ну и подарок! — сказала ее мать, ждавшая золотого браслетика или брошки. — С этим ты далеко не уедешь.
Они повесили портрет в кухне на гвоздь, но, провисев там некоторое время, он свалился, и кто-то — вероятно, ее мать — употребил его вместо совка для пыли. С тех пор это стало его назначением.
Мэри хотела сохранить портрет, убрать в комод, но не отваживалась на такое. В семье у них были сдержанны и строги, и только если кто-то умирал, могли дать волю чувствам или слезам.
«Милая Мэри», — сказал он ей. Он не прислал ни одного письма. Еще два раза было лето, два раза зацветала фитолакка и семена крестовника разлетались по ветру, деревья в лесничестве стали на фут выше. В Мэри жила уверенность, что он вернется, и гложущее опасение, что этого не будет.
— «Ах, дождичку не разойтиться, не разойтиться! Откуда взяли старики, что дождичку не разойтиться, не разойтиться?..» — пел наверху в отеле Броган, в чью честь устраивали вечеринку.
Расстегнув коричневый жилет, он сидел, развалившись на стуле, в приемной и говорил, что им тут задали сегодня настоящий пир. Гусь с выползающей картофельной начинкой был внесен на блюде и поставлен посреди стола. В сервировку вошли, кроме того, сосиски, до блеска вытертые стаканы донышками вверх, тарелочки и вилки на каждого.
— Ужин а-ля фуршет, — определила это миссис Роджерс.
В шикарных домах Дублина, она читала своими глазами в газете, помешаны на этих ужинах — когда встают, чтоб есть, и пользуются только вилкой.
Мэри внесла ножи на случай, если кто окажется в затруднении.
— Америка на дому! — сказал Хики, подкладывая в дымящий камин торфа.
Дверь из бара на улицу заперли на засов, ставни закрыли, и под взглядами восьми приглашенных миссис Роджерс принялась разрезать гуся. Потом стала отдирать крылышки и ножки, то и дело вытирая руки кухонным полотенцем.
— Держи, Мэри, это для мистера Брогана, он ведь почетный гость.
Мистер Броган получил значительную часть гусиной грудки и еще пупырчатой кожи в придачу.
— Не забывай сосиски, Мэри, — сказала миссис Роджерс.
Мэри должна была делать все — раздавать порции, накладывать начинку, спрашивать, кто желает бумажные тарелочки, а кто простые. Миссис Роджерс запаслась бумажными тарелочками, полагая, что это изысканнее.
— Я скушал бы сейчас молоденькую девочку, — сказал Хики.
Мэри удивило, что городские настолько бесцеремонны и грубы. Она даже не улыбнулась, когда он схватил ее за палец. Лучше была бы дома. Она знала, что там теперь делают: ребята — за уроками, мать печет каравай из непросеянной муки, днем никогда не остается времени на выпечку; отец скручивает сигареты и говорит сам с собой. Джон научил его скручивать сигареты — с тех пор он каждый вечер скручивает четыре штуки и все их выкуривает. Отец у нее- хороший человек, только суровый. Через какой-нибудь час прочтут «Аве Марию» и разойдутся спать — ритм жизни в доме у них никогда не нарушался, свежий хлеб всегда делался суховатым к утру.