Доминик Дьен - Голубой дом
Игла сделала последний круг по пластинке. Музыка прекратилась. Майя поняла, что блуждает в неизвестном прошлом. Картины матери потрясли ее. Но ведь живопись — это не слова. Слова не меняются, а картины каждый видит по-своему. Художник изображает свою истину, набрасывая на холст формы и движения, тени и краски, как писатель, выстраивающий слова на бумаге. Но как только на картину упадет первый чужой взгляд, она перестает принадлежать своему создателю. Его творение превращается в достояние каждого.
Майя встала, сняла пластинку с проигрывателя и поставила на место. Потом выпила холодной воды и решительными шагами снова поднялась на чердак.
Вздохнув, она накрыла четыре картины брезентом, потом вытащила из груды еще одну. На ней сражались два громадных члена с женскими головами. Лица обеих женщин были одинаковыми, чего нельзя было сказать о членах: у одного сохранилась крайняя плоть, другой был обрезан. Майя слегка смутилась: члены были изображены во всех подробностях, кожа на них выглядела как настоящая. Она невольно представила себе мать, которая поочередно берет их в рот. Вульгарность картины неприятно поразила ее.
Большинство картин образовывали пары, иногда — триптихи. У Майи не сохранилось никаких воспоминаний о том периоде, когда мать писала их.
Тема деторождения, воспетая и горячо любимая многими художниками, у Евы стала эпицентром зла. При виде всех этих женщин с выпотрошенными внутренностями и разорванных на части младенцев Майя спрашивала себя, кто здесь является жертвой — роженица или ребенок? Несомненно, Ева ненавидела все, связанное с материнством, и как следствие — свою единственную дочь.
Прежняя боль вернулась, став еще более острой, пока Майя собирала разбросанные по полу палитры. Засохшие краски, по большей части оттенки красного, фиолетового и черного, были густыми и насыщенными, как в рекламе. В те времена ее мать, должно быть, еще не признавала ни мягких пастельных тонов, ни игры света и тени. Можно назвать это психоделическим периодом, подумала Майя. Может быть, конечно, мать не испытывала никаких особых терзаний — в конце концов, это могла быть просто дань моде…
В солнечном потоке, лившемся в окно, пылинки собирались в светящиеся снопы. Было уже очень жарко. Майя вся взмокла и к тому же проголодалась.
Стоя у разделочного стола на бежево-коричневом плиточном полу кухни, Майя нарезала помидоры и базилик для салата. Она снова представила себе Еву перед мольбертом. Ей казалось, что мать вообще никогда от него не отходила.
— Ален, забери ее! Я не могу сосредоточиться, когда она вокруг меня вертится! Не смотри сюда, Майя, красный цвет слишком ярок для тебя!
— Почему? У меня свитер красный. Ты же знаешь, я люблю красный цвет.
— Этот — не такой! Уходи! Ален! Забери ее, она мешает мне работать!
— Майя, пойдем прогуляемся.
Голос у отца был веселый и спокойный.
— Я не хочу гулять! — Майя заплакала.
— Пошли-пошли, малышка. Будем собирать цветы.
Ален взял ее за руку.
— Не хочу! Я проголодалась.
Должно быть, она кричала слишком громко, потому что Ева зажала уши руками, потом подошла к Майе и влепила ей пощечину. От резкого удара на щеке отпечатался след Евиного кольца с крошечными колокольчиками. Майя заревела еще громче. Ален подхватил ее на руки. Он ничего не сказал. У него был испуганный вид.
— К черту! — закричала Ева. — Весь день пошел коту под хвост! Вся моя жизнь — коту под хвост!
Вытащив из кармана рабочего фартука пачку «Кэмела» без фильтра, она закурила и принялась широкими шагами расхаживать по комнате. Она плакала.
Майя забилась в угол комнаты. В нескольких метрах от нее родители улеглись на широкие кожаные подушки, лежавшие на полу, и крепко обнялись. Затем Ален начал одной рукой ласкать грудь Евы, а другой — гладить ее волосы. Вокруг них танцевали солнечные зайчики, словно в ритме неслышимой музыки. Понемногу Ева успокоилась.
Майя ждала. Ей было одиннадцать лет. Она смотрела на картину, стоявшую на мольберте. Все было красным. На ней самой был красный свитер. Она не понимала, из-за чего мать так разозлилась.
Майя отнесла поднос с едой в сад. Сидя в беседке под густым навесом из виноградных листьев, выпила немного прохладного «Коте-де-Бержерак». Одиночество больше не пугало ее. Ее окутывал сладковатый аромат диких роз, принося успокоение. У помидоров, сорванных в саду, был тот же вкус, что и раньше. Майя вытерла с тарелки оливковое масло ломтиком хлеба и съела его. Ей так не хватало ее дочери Мари… Майя любила слушать, как та смущенно рассказывает о своих влюбленностях. Потом она снова подумала о Еве, которая на ее тринадцатый день рождения сунула ей под подушку коробочку противозачаточных таблеток… Тогда только и говорили о полной сексуальной свободе. Теперь она понимала, что у каждой революции есть своя изнаночная сторона.
Деревянный сундук был тяжелым. Пока Майя раскладывала его содержимое на пыльном полу, давняя юность возвращалась к ней. Она даже не могла вообразить, что обычная одежда может столь ясно оживить забытые воспоминания. Она увидела себя — худую, угловатую, такую же, как мать. Лицо, усталое от недосыпания, полузакрытое беспорядочно спадавшими светлыми волосами, подведенные карандашом глаза…
Она не смогла удержаться и натянула вышитую замшевую куртку, которая прежде свободно болталась на ней, потом надела на голову повязку, украшенную жемчужинами в индейском стиле. В те времена она не хотела, чтобы отец называл ее «малышкой». Она хотела, чтобы ей скорее исполнилось восемнадцать, хотела пользоваться еще большей свободой, чем раньше, хотела пойти одна на концерт «Роллинг Стоунз», хотела… много чего.
Майя машинально сунула руки в карманы куртки, чтобы отыскать там ватные шарики, которые она регулярно смачивала пачулевыми духами. Они по-прежнему были на месте, но запах духов полностью выветрился. Майя заплакала: у нее больше не было настоящего, не было семьи. Она стояла, хрупкая, растерянная, и смотрела на того ребенка, которым была и которого тысячи раз убивала.
В сумке-торбе, сшитой из марокканского покрывала, она нашла старую пустую пачку «Кэмела» без фильтра. Она курила те же сигареты, что и Ева.
Она вспомнила о двух индийских туниках, выглаженных и аккуратно уложенных в сундук. Одна была оранжевая, другая — фиолетовая.
— Я их выброшу, Майя, они все изорваны!
— Нет, ни за что! Они мне нравятся!
— Тогда постирай их, по крайней мере!
— Нет! Только не фиолетовую!
Фиолетовая туника пахла Эндрюсом. Он приезжал в Ашбери с родителями на несколько дней. Последнюю ночь он провел в комнате Майи. Они зажгли свечи и ароматические палочки, стали слушать «Пинк Флойд». Потом он распахнул ее фиолетовую тунику и начал ласкать ее груди. На следующее утро у нее болели губы: они процеловались всю ночь напролет. Эндрюс вернулся в Лондон. Майя завернула фиолетовую тунику в шелковую бумагу, чтобы его запах никогда не исчез.
При виде дедушкиных рубашек и жестяных коробок с краской Майя вспомнила фотографию Евы, снятой со спины, развешивающей на бельевой веревке туники и юбки, которые она красила для дочери в цвет пармской розы или зеленого миндаля.
Один из приятелей отца оставил здесь американскую армейскую сумку, с которой Майя пошла в школу. Как и все ее подруги, она изобразила на черном фетровом кармашке сумки сокращенное «реасе and love».
Сейчас она невольно отвернулась — от сумки пахнуло сыростью, как в былые времена. В отличие от выветрившегося аромата пачулей, плотная зеленая ткань по-прежнему пахла старым погребом, землей и корабельным трюмом. Майя всегда думала, что это запах американских солдат, что тот, кто раньше носил эту сумку через плечо, был высоким и красивым и что она его обязательно встретит. Но с тех пор как Ален рассказал ей о войне во Вьетнаме, Майя не ощущала в этом запахе ничего, кроме смерти — смесь грязи и засохшей крови. Теперь она носила эту сумку как вызов всему миру — с достоинством и вновь обретенным знанием. Сокращенные «реасе and love» густо усеяли пропитанную войной ткань. Майя чувствовала себя так, словно исполняла некую важную миссию.
Ален и Ева говорили о Эбби Хоффмане[3]. Именно он создал интернациональное молодежное движение в защиту мира. «Процесс над ним в шестьдесят девятом году инсценировало ФБР!» — кричал Ален. За несколько месяцев до смерти он написал на стенах гостиной черными буквами несколько фраз Эбби: «Я живу среди нации Вудстока… Это нация молодых безумцев. Каждый из нас носит ее в себе как состояние души…» Ален был страстной натурой… Майя думала о всех войнах, которые следовали одна за другой уже после Вьетнама. Теперь на улицы уже не выходят из-за этого тысячи людей… О смертях где-нибудь в Африке все узнают из выпусков теленовостей, для очистки совести посылают туда еду или ношеные вещи… Говоря «все», Майя подразумевала и себя. А потом подумала об отце.