Галина Щербакова - LOVEстория
Начитанность моя в миру была недосягаемой, и я могла уболтать любой народ прочитанными (и выдуманными) историями.
Я, как теперь говорят, все просекала быстро и умно, и мне за мою прозорливость даже попадало. Никакие тамошние деревенские хитрости не были тайной – я читала их с листа.
У меня было два обожателя – из школы и ФЗУ, и я подло играла с ними попеременно, считая это дело святым и праведным.
Исходя из последнего, можно предположить, что не столь никудышными были мои заплетающиеся ноги и прочая география тела, бабушка с удовлетворением говорила, что у меня не то что красивое (нет, нет!), а редкое лицо, на котором «написан ум».
Я к чему? К тому, что не было основания робеть и теряться перед новым знакомым. Но случился удар судьбы, и мы трое на крохотном пятачке пространства жизни были выслежены и расстреляны каким-то переростком с крыльями, эдаким омоновцем неба, который обрадовался, что одной стрелой попал сразу в троих. Возможно, ему грозили неприятности за то, что он опустошил колчан не по делу, играя с собратьями по крыльям, утками. Такие дурехи! А ведь стрелы кладовщик выдавал по счету и теперь мог спросить, куда дел, купидон-переросток, а тут такой фарт – трое на солнцепеке, трое в рядочек, так и нанизались, малахольные, на одну стрелу, как на шампур. Так удобно для засовывания в огонь. Просто рационализатор этот амур-омоновец: один выстрел – и получай отгул. Можно будет похамить не только с утками. Лебеди давно нарываются.
Но мы тогда еще не знали, что обречены. Мы плелись по улице. Мая изящно дула в сарафанчиковый вырез («Такая жара, люди!»), Володя снял очки – белый, незагорелый след от дужек полоснул как бритва, – я схватилась за шею – она была чужая и вздрагивала.
Кто-то гнусно хихикнул в мареве жары.
А потом кончилось лето.
И снова был отъезд с Маиного двора, на этот раз счастливый, в маленький автобус укладываются широкий матрас, подушки, овальное зеркало, коробки с посудой. «Кондоминиум», – говорит Маина мама чужое слово.
Я – на подхвате. Что-то ношу, что-то вяжу, что-то утрамбовываю. Во дворе еще остро пахнет краской после ремонта, она еще и вовсю мажется, во всяком случае, у меня, порывистой, все руки выгвазданы. Я отхожу в сторонку и пытаюсь оттереть пятно выше локтя.
– Давай я, – говорит Володя, – тебе неудобно.
Он ведет меня в глубину двора, где торчит новенький водопроводный кран специально для хозяйственного полива. Володя снимает с крана шланг и начинает мне мыть руку.
Я пропадаю во времени и в пространстве. Я понимаю: то, что между нами происходит, не имеет никакого отношения к «оттиранию пятна краски». Плечо, рука, вода совершают нечто такое, что самый крутой современный секс может быть дисквалифицирован. Свершилось все, хотя, в сущности, не случилось ничего. Я слышу его сбивающееся дыхание, его пальцы, которые то гладят, то терзают мою несчастную, обезумевшую руку. Какими-то еще выжившими органами самосохранения я чувствую: своей спиной он закрывает меня от окон дома, прячет наш очевидный Богу грех, и я благодарна ему своим умирающим сознанием, даже улыбаюсь ему за это и вижу в распахнутом вороте рубашки глубокие впадины ключиц. Я погибаю от желания тронуть их, и, кажется, я это даже делаю другой, еще пока безгрешной рукой.
– Где ты взялась на мою голову? – говорит он мне. А может, не говорит. Может, это говорю я. Или мы вместе? Или мне все это снится.
– Володя! – слышу я сквозь миры голос Маи. – Где ты там?
Значит, она знает, что мы там, думаю я. Она умная, моя любимая подруга. Она поняла сразу.
Он сжимает мне напоследок руку, плещет себе в лицо холодную воду убегает.
– Иду! – кричит он. – Я снимал шланг с крана. Анька испачкалась в краске.
Мне кажется, я не уйду отсюда никуда. Я не заметила, что весь подол у меня забрызган, ноги мокрые абсолютно и мне холодно от ледяной воды.
Прибегает Мая, видит меня, смеется:
– Мокрая курица! Пойдем, папа налил на посошок. Пойдем!
Так я и вступила мокрыми ногами в свое предательство. Ничего не разверзлось, ничего. Мы стояли кучкой в столовой, держа за тоненькие ножки рюмки с вишневой наливкой. Папа говорил речь, мама шмыгала носом, Мая хихикала, мне же безумно хотелось лизнуть мое грешное неоттертое пятно. Меня было как бы две. Одна – мокрая девочка, хорошая подруга и другая – жадная, падкая на наслаждения, спятившая особь, о которой я до сих пор даже не подозревала. С ней надо было что-то делать. Вязать там или заталкивать в погреб, она была опасна для окружающих. Спущенная с цепи, она готова бы сожрать свою (свою!) стыдливую половину, становящуюся как бы наперекор ей.
Хорошо, что всем было не до меня. Хорошо, что Володя, выпив наливку, вышел из комнаты, мне даже стало легче, и я смогла себя – другую – лягнуть.
Потом все пошли к машине. Стали целоваться, Володя первым вошел в автобус и уже оттуда посмотрел на меня. И я поняла, что его тоже два. Иначе зачем так радостно взвизгивать моей порочной половине?
То, что он устраивает среди подушек место своей молодой жене, а моей любимой подруге, значения не имело. Это было несчитово.
На следующий день на моей руке проступили синяки.
– Кто это тебя так? – подозрительно спросила бабушка.
– Сама, – сказала я. – Оттирала пятно.
Вралось как пелось.
В школе было скучно и противно, и, если бы не необходимость получить медаль, даже не знаю, что бы я делала. Необходимость же усаживала учить уроки и окорачивала ту меня, другую, что расположилась во мне широко и надолго. Из того крошечного пятиминутного фильма с рукой и пятном в главной роли другая я намастырила многосерийный эротический фильм, который крутила беспрерывно. Что я себе только не воображала! Мама с удивлением отметила, что за это лето я похорошела. Но я-то все про себя знала. Все!
Мне даже не интересно было слушать комплименты, так как в моей тайной жизни я слышала еще и не такое.
Думала ли я о Мае?
Она писала мне письма, говорила, что учиться ей скучно, что она не знает, зачем ей этот романо-германский факультет. Нет у нее тяги ни к языкам, ни к их народам. Надо было идти в медицинский, но там химия… Она писала, что ждет меня не дождется, что они с Володей найдут для меня угол, может, даже у их соседки. Больше всего ей в Ростове нравятся пончики с кремом, которые продают возле гастронома, и солянка в кафе «Дружба». Володя мне как бы посылал привет.
Я продолжала нежно любить Маю. В моем чувствовании они оба были разъединены до конца, до упора, и нигде, никак не пересекались. Меня бил колотун, когда я думала о Володе и о том, что между нами случилось возле водопроводной колонки. Однажды после школьного вечера меня поцеловал очень хороший мальчик, который был влюблен нежно и отстраненно.
Я сама протянула ему лицо, губы и была потрясена абсолютным бесчувствием своего тела. Оно не вздрогнуло, не заискрило, равнодушный орех мозга бесстрастно отметил запах зубной пасты, закисшую лунку глаза, вспухающий прыщ на переносице и враз повлажневшие его ладони, которые он украдкой вытер о собственные штаны.
Пришлось быстренько рвать когти.
Несмотря на все это, на весь мой немыслимый мысленный грех, я любила Маю, а главное – никаких угрызений, никаких…
Грешная любовь и верная дружба так нежно соседствовали в сердце, так досыта напивались соков из одного колодца, что, возможно, это и было то самое слово, которое говорилось в нашем доме в ситуациях экстремальной безнравственности: разврат. Произнося его, мама и бабушка делались выше ростом и как бы каменней. Столь же непримиримо тонкогубыми они становились, когда речь шла «о порядках». То же гневное побледнение, поднятый вверх топориком подбородок и железная прямота спины.
В маленькой во мне это вызывало ужас.
…Нет! Сейчас во мне не было ужаса. Я не была развратной, я не была предательницей… Истинность моей любви определялась самым главным – отсутствием ненависти, невозможностью ее пребывания во мне.
Но долго так жить нельзя. Бог милостив, он вовремя дарует нам спасительную нелюбовь. Просто в биологических целях – для выживания. Но это сегодняшнее знание.
На октябрьские праздники Маин отец послал за ними в Ростов машину.
В нашей семье этот праздник отмечался – см. выше – твердой спиной. Бабушка утром говорила маме: «Поставь графин на стол. Для блезира».
Брат бабушки был расстрелян, а сын сидел в тюрьме. Брат дедушки был расстрелян тоже. Отец бабушки был раскулачен и сослан. Ее мачеха спилась и приходила просить на пол-литра.
Таким был пейзаж эпохи. И я уже успела побывать с бабушкой в Бутырке и поговорить с дядькой через решетку.
В моей жизни было два не подлежащих классификации и нумерации факта.
Во время оккупации немцы открыли церковь в здании старого храма со снесенной колокольней.
Естественно, в нем был склад. Вот в этой церкви-складе, похожей на пацана-новобранца с круглой бритой головой – ощущение бритой головы тогдашнее, все мальчишки были бритые наголо, – так вот там возродилось моление. Народу набивалось битком, и бабушка, взяв меня на руки (пропустите с ребенком! пропустите с ребенком!), донесла меня до главной иконы – не знаю какой – и сказала: «Думай про хорошее и поцелуй ее».