Сергей Малицкий - Рвущаяся нить
Ели молча. Пока он мусолил одну, она съела три картофелины из пяти, потянула руку к четвертой. «Так за неделю месячный запас съедим», – подумал Зуев. Хлеб впитал влагу и стал мягче, но он отчетливо видел, что есть ей больно. Она жевала медленно и осторожно, с трудом двигая разбитыми губами. Когда язык попадал на осколки выбитых зубов, замирала, и в глазах повисали слезы. Потом сунула в рот кусок сахара, но пить уже не могла, поэтому задрала голову и просто вылила теплый чай в рот. Проглотила с трудом. Зуев поднялся, подошел к кровати, лег. Слабость навалилась, не давая вздохнуть.
– Самая лучшая диета. Слышишь, Петр? Нехорошо. Девушка на полу, а мужчина, джентльмен, можно сказать, на кровати? Я уж не говорю о милосердии к раненым!
Зуев смотрел в потолок, почти не слыша ее, и вновь плакал. Глаза и щеки его были сухи, губы неподвижны, но слезы, неосязаемые слезы лились внутрь неостановимым потоком. И, всплывая на волнах этих слез, поднимаясь из раскаленной и безводной пропасти остатка жизни, Зуев получал облегчение! И нити, на которых дрожал его булькающий комочек, казались уже прочными и толстыми! Но плакал он не из-за этой недоподстреленной молодой и неугомонной и не из-за того, что остаток его дней вместо неторопливого разматывания трещал, как спиннинговая катушка, когда утаскивает стремительно леску в зеленую глубину громадная рыбина. И не от слабости или усталости. Просто мужские невыплаканные слезы скопились в нем к старости черным озером, размыли наконец берег и хлынули неудержимым потоком. И в этом потоке, как пассажиры разбитого судна, влекомые неумолимым водопадом на страшные камни, мелькали лица близких, знакомых и еще неведомо кого.
– Эй, Петруха! Овчинку-то хоть дай, накрыться!
18
Она увязалась следом, когда Зуев, вооружившись самодельной тростью, выструганной из ветви старой яблони, отправился пройтись по деревне. После получаса тяжелого забытья он вышел во двор и увидел ее за поленницей. Она пыталась вылить на себя согревшуюся воду. Мелькнул синий кровоподтек под правой лопаткой, красные полосы и ссадины. Не сумев поднять ведро, она поставила его на поленницу, присела и опрокинула на себя. Затем встала, натянула сразу же намокшее и облепившее небольшую грудь платье и показалась вся, с сожалением рассматривая испачканные в земле ноги.
– Никаких условий! Грязь одна!
– Это земля, а не грязь! – с укором сказал Зуев и пошел прочь.
– Петр Михайлович! – крикнула она вслед. – А ты от излишней вежливости не умрешь! Вообще-то положено говорить «с легким паром»! Ты куда? Эй!
Зуев молча открыл калитку и, приминая ногами молодую крапиву, заковылял вдоль еле живого штакетника по бывшей улице. Где-то сзади она вдруг заойкала, попав на крапиву босыми ногами, но не остановилась, а только замолчала на несколько мгновений, чтобы затем добавить в голос плаксивые нотки.
– Ты вообще хоть знаешь, что такое женщина? С женщиной так нельзя! Молчать нельзя! Уходить нельзя! Стрелять в женщину нельзя! По буеракам водить босую нельзя! Да стой же!
Он остановился, обернулся. Она сидела на траве, подтянув под себя обожженные крапивой ноги, терла их ладонями и плакала.
– Чего смотришь? Дурак! Больно же!
– Крапива! – объяснил Зуев.
– Куда ты уходишь!? Почему вы все уходите!?
Зуев вздохнул, оглянулся. Потянулся к высокому кусту с темными листьями и черными ягодами, наклонил одну ветвь прямо к ее лицу.
– Держи.
– Что это?
– Ягода.
– Как называется?
– Где как. У нас пирусом зовут… Звали.
– Ничего. Куда идешь-то?
Зуев сорвал одну ягоду, вторую, положил в рот. Ничего не почувствовал. И это уже ему не дано.
– Никуда. Тут сад был знатный.
Он сделал несколько шагов в сторону, потянулся к старой яблоне, поймал в ладони ветку.
– Семен сажал. Антоновка. Завязалась. Яблоки будут. Антоновка – первые яблоки! Желтеют, как сахар становятся! Хоть суши, хоть варенье вари. А если свежее, да порезать, да в чай под кипяток, просто заграница!
– Ты хоть за границей-то был?
Зуев не ответил. Катя очень любила яблоки с этой яблони. И когда умирала, все просила яблочко. Только разве найдешь его в мае месяце? Еще и до скороспелки не меньше месяца, а она лежит серой тенью и шепчет: «Петя, яблочка хочется».
– Алло! Зуев! Ты здесь или где? Я спрашиваю, ты за границей был или нет?
– Был, – ответил Зуев.
– Это где же?
– В Польше.
– Челнок, что ль?
– Что? – переспросил Зуев и вспомнил вдруг, как он почти мальчишкой, семнадцатилетним солдатиком, ходил за самогоном в польскую деревню и заставлял старого поляка тут же на крыльце собственного дома пробовать вынесенный самогон. Отравиться боялся. А ведь мог еще тогда. Тогда еще мог умереть. Тогда бы не было ничего. Пашки бы не было. Его и сейчас нет. Или может есть? Может, забыл отца своего, но жив? Хорошо бы, если забыл!
– Тебе сколько лет, Петр?
– Семьдесят два.
– Когда родился-то?
Зуев помолчал, пытаясь вернуться из поднимающегося в голове тумана. Ведь не праздновал никогда. Так.
– В середине октября. Пятнадцатого числа.
– Весы, значит? Тогда понятно. Все выметено, разложено по полочкам, по дням, посчитано и продумано. Только скучно. А я вот рак. Тоже… мерзость. Зуев. У меня завтра день рождения. Давай напьемся? Ну, что смотришь? Двадцать пять! Старуха уже! Слышишь? Не отключайся!
Зуев мотнул головой, взглянул на нее, потирающую босые ноги, и пошел молча дальше. Что-то не укладывалось в голове его. Тот легкий бреющий полет над его прошлой жизнью не получался в этот день. Все время вставало перед глазами это нелепое создание в Катином платье, даже тогда, когда он пытался представить лицо Кати, ее светлые волосы, испорченные непосильным трудом руки, усталые глаза…
– Зуев! Ты не понял! Ты не понял!
Она тронула его за плечо. Он остановился и медленно оглянулся. Она была одного роста с ним, почти уже вросшим в землю. Мокрое платье. Прилипшие волосы ко лбу. Опухшие губы. Синяки под глазами. Красивая. Такая же красивая, как Клавка Дегтярева по понедельникам, после того, как муж, напившись до безумия и наслушавшись шепота деревенских доброжелателей, бил ее смертным боем. Она тоже вида не подавала. Гордая была. Хоть и не подпускала к себе никого. Только детей у нее так и не случилось, кроме Машки. Отбил ей Иван все нутро. А Машка? «Мама и папа. Передавайте привет Маше, хотя я вместе с вашим отправляю и ей письмо».
– Ты чего плачешь, Зуев?
Она осторожно коснулась его щеки пальцем и поймала мутную слезинку.
– Это от старости, – сказал Зуев.
19
Вечером она поймала во дворе не успевшего испугаться кота, взяла его на руки и занесла в дом. Кот сначала недовольно фырчал, даже пытался орать, но скоро подчинился рукам и заурчал как маленький моторчик, подставляя то шею, то спину.
– Вот так и все мужики, – вздохнула она. – А только выпустишь, вроде как опять дикий. Пока в другие руки не попадет. Зуев. Мы долго на одной картошке не протянем. А мне здесь у тебя пару недель проторчать придется. Не могу же я с таким фейсом на трассу выйти! Ты где еду берешь?
– Племянник привозит раз в месяц.
– И когда теперь его ждать?
– А бог его знает. Может, через месяц?
– Ну, ты меня обрадовал. Никаких радостей в жизни! Выпить-то у тебя хоть есть? А то солнце садится, а у нас ни в одном глазу.
– За что тебя? – спросил Зуев.
Она замолчала, опустила на пол кота. Посмотрела в окно на сумрачный двор. Встала, стянула через голову платье, подошла к нему пугающе обнаженная.
– А вот за это самое. Нравится? Помято немного, а так ничего. Правда? Ты мужик еще Зуев или нет? Ты можешь понять? За это самое, Зуев! А может, еще за что. Но главное за это. Все за это, Зуев. Разве можно в это стрелять? Насиловать можно. Кусать можно! Грызть! Рвать на части! Кожу сдирать! Но разве можно стрелять! Зуев! Зуев! Зуев!
20
Он вывалился из сна, как падает на дорогу тяжелый камень, прорвавший мальчишеский карман. «Не теперь», – подумал Зуев. Тело показалось ему таким безвольным и бесчувственным, что, испугавшись возможного паралича, он заторопился, зашевелил пальцами, перевалился на бок и сполз коленями на пол. «Ну вот, – снова подумал. – Промотал за три дня не меньше месяца жизни. Дотяну ли теперь до яблок?» Пооборвались ниточки в груди. Не паутинка теперь, так, две или три пряди. И комочек уже не висит, а болтается, бьется о внутренности. Так что никаких резких движений. И стены как дымкой подернуты. И птичий гомон как через вату доносится. «Сдаем понемногу», – сказал себе Зуев и привалился к окну. Во дворе в лужицах ночного дождя отражалось солнце. Она, подпоясавшись грязным полотенцем, кашеварила у печки. Шкворчало масло на сковородке, подпрыгивали ломтики картошки, сипел чайник. И на секунду Зуеву показалось, что это Катя. Что это Катя как всегда спозаранку готовит его на работу, и ему захотелось обернуться и крикнуть: «Пашка! Вставай, а то все проспишь!» Но обернулась она. Не Катя. Она.